Про руль в груди Лис больше не вспоминал – понял ли, что лишнего наговорил, или просто решил не пугать совсем, не заставлять
1981
Милиционер садится на кровать, у милиционера усы, у милиционера лицо.
Чье лицо у милиционера?
Какое такое лицо у милиционера?
Какие такие усы у милиционера?
Взгляд моргает, дергается.
– Что это вы, – говорю, – надели такое, почему – такое?
Он теряется, он молодой, неизвестно для чего мрачным, надменным прикинулся.
– Здравствуйте, то есть здравствуй. – Напускает строгий вид, поправляет халат поверх формы. – Надеюсь, ты уже хорошо себя чувствуешь и сможешь ответить на несколько вопросов.
– Это Конунг может ответить, он ближе сидел.
– Ближе к чему?
– Не к чему, а к кому… К…
И замираю. У милиционера в руках – книжка в черной обложке, привстаю (больно? больно, не знаю, не чувствую, хочу посмотреть), тянусь, выбиваю, не хотел, думал, не заберу, не выпустит так легко из рук, но он от растерянности не удержал.
– Ты что творишь?
Блокнот шлепается на пол, раскрывается в воздухе, застывает страницами вниз.
– А откуда у вас этот блокнот? Когда забрали? Разве можно было забирать?
– В смысле – откуда? Ты что делаешь вообще, ты хоть знаешь…
Он торопится, наклоняется, подбирает и отряхивает от пыли – автоматическим движением, тут нет пыли, санитарка хорошая, утром возилась, стыдно стало, что лежу, дернулся – ну, вам, может, воду в ведре сменить, глядите, черная сделалась, потому как тут топтались некоторые, а теперь думаю – ведь не иначе милиционер и приходил, а я спал, будить не решился; так она расчувствовалась, забормотала: лежи, хороший, тебя вон только из интенсивной перевели, а ты скачешь. Ты в туалет вчера впервые встал.
И так она мне Наташу напомнила, что подумал – может, и зря в прошлом году так отдалился от них, перестал приходить ночевать, но Лис сказал: если совсем перестанешь, они пожалуются, и тогда все
– Это разве не Алексея Георгиевича блокнот?
– Алексея Георгиевича? А, пострадавшего воспитателя. Это вряд ли, я его еще не видел, вот после тебя пойду. Но вообще-то ты руками лучше не лезь…
– А вы можете у него спросить, ну, не терял ли он блокнота, потому что там записаны разные важные вещи, поэтому он очень расстроится, если кто-то блокнот нашел и не сказал…
Милиционер ждет, не говорит, не спрашивает.
– Может быть, там совсем секретные вещи записаны, – сдаюсь, выдыхаю.
– Да это
– Там о нас?
– Нет, почему о вас? Может, я тут списки покупок пишу, ерунду всякую. Короче, парень, ты меня не сбивай.
– Вы можете ему сказать, что я, ну, не хотел, я не думал, что машина… – перебиваю, что-то внутри не дает лежать и слушать, хочется и голову от подушки оторвать, только она тяжелая, давит что-то над бровями, воздух плотный, негнущийся.
– Что-то ты красный весь, друг, – он прерывает, – пойду медсестру позову, потом тогда поговорим. Приду.
Приходят, смотрят, мерят температуру – тридцать девять почти, смешно, а я не почувствовал, только скучно и больно, когда капельницу ставят. Голова тяжелеет совсем.
Я не думал, что так упадем, – ведь упали.
Конунг. Он улыбался так противно. Конунг ведь, правит всеми. Всеми. Царит. Конунг.
Подождите, окликаю милиционера, пока совсем в лихорадочном мареве не растворился, – я вам что-то важное хотел сказать.
О, все-таки хотел, а что? Оборачивается, а у него ничье лицо.
– Знаете, а ведь это Миша нажал на газ, я точно помню.
– Какой Миша?
– Ну, Миша, фамилия… вот не помню фамилию, мы его Конунгом звали, а фамилию не помню, но вообще он скажет, он разговорчивый очень, только вы его не ругайте.
– Ты о парне, который рядом с тобой сидел?
– Ну да, да – Миша! Потому что он был ближе, а я совсем не мог бы дотянуться, вот так!
– Тебе что, не сказали?
– Что не сказали?
Но он качает головой, ничьим лицом – белым лицом, и наступает высокая температура, и приходит медсестра, успокаивает