Вам точно не надоел мой монолог, вечер воспоминаний? Ведь если так подумать, то я мог бы продолжить в другое, удобное время.
Женька кривится, качает головой – чего уж тут, продолжай, па, раз начал. Но только она не знает, что я начал давно – так давно, что уже не припомню, о чем рассказал. Вот о Дане, например, говорил?
Он с нами в уазике был, только в кузове, потому что, когда хотел запрыгнуть в салон, Конунг его отпихнул – мол, куда, нос не дорос, ты ведь не из
2010
– А я на него заявление написал, Лешка, – вдруг говорит этот новый Даня, постаревший Даня, и мы оба понимаем, что
– Какое заявление? – тупо переспрашиваю.
С той поры вообще тупой сделался, недогадливый. Только что он такого сделал – ну да, бросил нас, бросил МЕНЯ, но разве это самое страшное, из-за чего нужно заявление писать?
– Обыкновенное заявление,
– Ладно, прекрати. Ты это не всерьез, а сегодня не первое апреля. Говорил, не говорил. Это когда было?
– А оказалось, что такого рода преступления не имеют срока давности, понимаешь, Леша? Это как предательство родины. Всегда будет. И я давно хотел все рассказать.
– Да что рассказывать? Ты сам бросил нас в самое трудное время, ты бросил меня одного, когда стало солоно, когда эти Бялые появились, когда проверка за проверкой приезжать стала. А что скажу проверке? Тут сто пятьдесят пацанов, я вчерашний выпускник, я биолог, опыта нет вообще, меня бросили все – учитель, товарищи? Это я должен был сказать?
А ты в это время…
Блин. Не знаю.
– Только они просят адрес дать, – перебивает Даня. – Знаю, что ты в курсе, где он живет.
– Нет. Нет, Дань.
– Как хочешь. Я бы сказал. Вон женщина в окно смотрит – красивая. Жена?
– Нет.
– Не валяй дурака. Я знаю, как выглядит твоя жена. Молодо выглядит, сохранилась. Это все музыка? Ладно, не отвечай. А дочка где – дома?
– Нет.
Помолчал, кивнул официантке – счет, мол.
– Понимаешь, Лешка, я бы не хотел, чтобы твоя дочка попала в Отряд, чтобы она выслушала и вытерпела то, что терпели мы. Чтобы ее выперли из комсомола. Чтобы сломали судьбу. Чтобы не было ни работы нормальной, ни жизни. Ты же сам знаешь. Ты тоже бы не должен хотеть.
– Моя дочь уже взрослая, она учится в институте и сама решает, кого слушать. Извини, мне нужно…
– Конечно. Конечно, Леша. А ты знаешь, – вдруг добавляет он, – мне в той аварии, ну, ты помнишь, когда машина…
– Помню.
– Ну. Мне тогда какой-то хренью выбило глаз. Врачи думали, что сумеют спасти, но нет. Каждый год вставляли новый протез, потому как я рос, сразу нельзя было постоянный. И смотрелся… не очень. Неужели не замечал?
Замечал, зачем-то говорю я, хотя мы с Лисом вместе забирали его из больницы – не было никакого стеклянного глаза, не было, были нормальные, человеческие испуганные и заплаканные глаза.
– Даня, он уже отсидел за это. Он не может больше быть в Отряде, работать с детьми. Та ситуация лишила его призвания, всего, что любил. И вот тут ты.
Да, говорит он, и тут я.
– Разве стеклянный глаз – это само по себе так страшно? У Давида Бурлюка был, говорят. Скоро у всех будут бионические протезы, которыми можно видеть. Представляешь, да? Мужик слепой на один глаз, а
– Нет.
– Ничего, это психиатр объяснял – мол, это такая
– А что ты еще о том деле запомнила? Ты же совсем мелкая была. Пять лет.
– Но я запомнила. – Мнется, слизывает коричневую помаду, удивительно не подходящую к ее смугловатому, не московскому совсем лицу. Морская, туапсинская, соленая. – А только мама очень просила при тебе не упоминать. Она сейчас из ванной выйдет – начнет так смотреть, будто я, не знаю, какую-то гадость вытворила, а всего-то хочу…
– Чего ты хочешь? – Маша выходит, на часах половина третьего, глаза болят и слипаются.
2010
– Чего ты хочешь?
Дань, а?