Оно завладело мной целиком. Вошло в кровь и отравило ее. Желание мести! Я поклялся мстить тем, которые выбросили меня на улицу как ненужный хлам. Решил проникнуть в их среду, в правящую партию и разрушать ее изнутри — это казалось мне лучшим средством осуществления мести. Кроме того, партийным функционерам кадемы неплохо платили, а я не мог больше терпеть голода и нужды, сил совсем не осталось… Так началось мое падение в пропасть. Раздоры, провокации, грязная политическая борьба и всякие скандалы и грызня в верхушке партии доставляли мне истинное удовольствие… Не знаю, может, с самого рождения был я ничтожеством… Другой на моем месте, возможно, достиг бы почета, успеха и даже счастья. Но теперь поздно об этом говорить. Я был таким, каким был… Об одном сожалею: бесконечно жаль мне, что жертвой моей мести пал невинный человек… Но и этого уже не исправишь. А министр внутренних дел, в которого я стрелял, достоин смерти! Его следовало уничтожить… Разумеется, вы не поймете той правды, которая заставляет меня утверждать, что министр достоин смерти, но это не меняет сути дела.
Под конец своей речи Крауялис заговорил с удовольствием и достоинством, так, как умел это делать в свои лучшие годы. И хотя осуждал содеянное, но в глубине души, переживая все заново, гордился им. Воскресшее желание мести и чувство ненависти, столь долго владевшее его мыслями, делали его сильным, смелым, готовым на любые признания. Но он уже исчерпался — рассказал о себе все, что мог, и на какое-то время замолчал, раздумывая, как же закончить речь. Ему хотелось эффектно блеснуть и одновременно склонить судей к смягчению наказания. Отдельные места его речи, безусловно, произвели на присутствующих сильное впечатление, вызвали сочувствие, жалость, но это происходило как-то само по себе: просто Крауялис был предельно искренен.
Но когда он заговорил после паузы, в его тоне можно было уловить фальшивую нотку:
— Вот моя исповедь… Преступление, за которое вы судите меня, господа судьи, совершено не мною. Оно — результат влияния всех тех людей, которые меня на него толкнули. Судите их всех! Клянусь, я был бы иным, если бы другими были и те, кто окружал меня…
Судьи совещались целых два часа. Наконец…
— Прошу встать!
Председатель суда огласил приговор: «…к высшей мере наказания…»
Домантас только из газет узнал о деле Крауялиса. Это известие потрясло его не меньше, чем смерть Зины. Вспомнилась последняя встреча с Юргисом, и он ощутил, что совесть его неспокойна. Долго и мучительно раздумывал Викторас о случившемся, но помочь другу был не в силах. Изменить его судьбу уже невозможно.
И Домантас решил как можно скорее покинуть Каунас, сбежать и от людей, и от воспоминаний, и от самого себя. Деревенская глушь, рассчитывал он, поможет ему забыть обо всем этом кошмаре, отрезвит, возродит. Тогда можно будет вернуться для новой жизни. Больше всего его пугала возможная встреча с Юлией. Как он будет теперь смотреть ей в глаза? О господи!
Он наспех уладил свои отношения с одной редакцией, где надеялся получить осенью постоянную работу. Правда, теперь ему больше подошла бы должность какого-нибудь сельского писаря, секретарская работа в провинциальном местечке, среди крестьян, которая давала бы возможность вести пусть серенькую, но спокойную жизнь… Однако он еще раньше принял решение кончить курс. Уже записался в университете на следующий семестр. Поэтому осенью он возвратится в Каунас, начнет работать, возьмется за учебу… И постарается не встречаться с Юлией.
Но судьбе не было угодно считаться с его планами. Погруженный в свои мысли, он торопливо шагал по улице и замер, услышав голос Крауялене:
— Господин Домантас!
Перед ним стояла Юлия.
Он ниже, чем обычно, поклонился ей, поцеловал руку. Лицо Юлии было усталым и печальным. Домантас с душевной болью заглянул ей в глаза, но молчал — не находил слов. Она поняла это безмолвное выражение сочувствия и закусила губу, чтобы не расплакаться… Порылась в своем ридикюле, вытащила запечатанный конверт.
— Прошу вас… Это вам. От него.
Конверт без марки и штемпелей. Адрес надписан карандашом. Домантас покраснел и, продолжая молчать, сунул письмо в карман. Некоторое время они бок о бок шли по Аллее свободы, как бы забыв друг о друге.
Наконец Юлия нарушила молчание:
— Долго ли еще думаете пробыть в городе?
— Первого июля уезжаю в деревню. К своим. А вы?
— Я тоже очень хочу куда-нибудь уехать. Подальше от всех… Может быть, на Косу, в Ниду… Там безлюдно. Я должна рассеяться, забыть…
— Да-да, я понимаю… Я сочувствую, — пролепетал он.
— Придавило меня, не дай бог! Даже не предполагала, что иногда творится на свете…
— Очень мучительно. Горькое горе…
Домантасу было тяжело, он совсем не хотел поддерживать эту тему — слишком близкое, слишком трагическое событие… Каждое воспоминание, каждое слово могло разбередить кровоточащую рану. Но собеседница его всегда была склонна к разговорам о самом трудном.