Сикх льнет ко мне, как будто я мачта корабля, вокруг которого бушует штормовое море. Я стараюсь крепче за него ухватиться. Как крючья вонзаю пальцы в его тело, но нападающие бьют меня и вытягивают его из моих рук. Я пытаюсь удержать его за бедро, за коленку, за дрожащую от страха ступню, но в руках у меня остается только ботинок – черный кожаный ботинок с аккуратно завязанными тонкими шнурками. Его пустота ужасает меня. Темная пещера там, где только что была ступня…
Всем, что есть у вас в этом мире.
Они связывают ему ноги его же тюрбаном. Черные, стянутые узлом волосы сикха обнажены перед Богом – больше нет того, что защищало его, служило знаком благоговения перед божественной волей. Без тюрбана он дитя, до слез напуганное тем, как холодит потную кожу бензин.
Огонь занимается мгновенно. Как будто это такой фокус: плоть порождает ветер. На золотом фоне полей человек превращается в столб пламени.
Его вопль рвет мне грудь. Но я не могу пошевелиться. Меня сковал ужас.
Сикх вырастает в своей смерти. Был человек как человек – а тут такой великолепный свет, испускаемый его духом и костьми.
Он невообразимо вырастает в своей смерти. Превращается в бесплотного дракона. Бесплотного и безымянного.
я прижимаю платок
к носу
запихиваю его себе в рот
глотаю его
заставляю себя
не дышать
не дышать
если не буду дышать
я не почувствую
я не почувствую
я не почувствую
зловония убийства
Когда поезд трогается, пламя еще не погасло до конца. Давать гудок нет необходимости – и без того громко завывают женщины. Я тоже завываю. Это наша погребальная песнь.
Сикх вырос в своей смерти. А мы измельчали в нашей трусости. И оплакивать нам надо не его, а наши пропащие души.
Мы не сделали всего, что могли. Мы вообще ничего не сделали.
Милая Майя, всех спасти невозможно.
На часы, на дни. На целую вечность. Пассажиры состарились до неузнаваемости, лица в морщинах, трясущиеся руки хватаются за животы, за головы, за детей, и солнце не желает сесть и дать нам передышку – оно как воздушный шарик привязано к поезду и тащится за ним по выгоревшему небосводу.
Поезд пробирается по усталой земле, колеса пробивают себе колею в человеческом прахе, по обгорелым конечностям. Маршрут его отмечен тлеющими кострами. Ведь прежде нас тем же путем прошли другие поезда, и волки (всё что угодно можно отдать, лишь бы они действительно были волками) их тоже останавливали подальше от человеческого жилья.
Железнодорожный путь шрамом лежит на израненной земле, как шов на разбитом сердце.
Они отводят взгляды, но я не унимаюсь:
Даже пописавшая крошка тычет в меня пальцем.
Хочется врезать им всем. Чтобы они кубарем летели через весь вагон.
Они что, не видят, что творится вокруг? Не видят, что чувство вины перерождается в ярость? Что ярость движет нашими мышцами? Что единственный способ спастись – свалить вину на другого?
Я кричу, прошу на меня не смотреть.
Но они не могут. Они обвиняют меня взглядами. Как и я, они застряли в том мгновении, когда глаза от страха перестают моргать, а кожа горит, как бумага.
Поезд еще только останавливается в Джодхпуре, а его уже обступают люди, жаждущие новостей.