Вот я и решила, раз уж я все равно не сплю, лучше мне за стол сесть и все тебе написать, настолько точно, насколько смогу. Но ты мне должен пообещать, должен честное индейское слово дать, или как там у вас в Америке это называется, что больше об этом меня не спросишь и вообще не заговоришь, никогда и ни под каким видом. Я этого просто не вынесу, хотя столько лет внутри себя держу, что язву желудка впору было заработать. Но одно дело хранить воспоминание для себя одной, и совсем другое – с кем-то его разделить. Со старой раной жить можно, она то больше болит, то меньше, человек ко всему привыкает, но когда кто-то в этой ране копаться начнет – тут уж я точно сбегу. Хотя человек ты ужасно милый. Как раз поэтому.
А от легких язву желудка можно заработать?
Начать придется со ссоры, которая у Вернера с Вальтером Арнольдом случилась. И это не из-за кражи пишущей машинки, машинка днем раньше была, – тогда каждый день вдруг столько всего происходить стало, столько перемен сразу, что двадцать четыре часа, казалось, бесконечно тянутся. Про машинку они оба уже вроде как забыли или вид делали, что забыли. По телевизору тоже иной раз смотришь, как двое политиков перед журналистами выступают, и ведь известно, что они друг друга терпеть не могут, а они, вон, даже улыбаются друг дружке, правда, улыбка замороженная такая, и рукопожатием обмениваются перед камерой. Вот так и эти двое тогда общались.
Вернер, чего я совсем не ожидала, на репетицию пришел, непринужденно так в Липовый зал заглянул, вроде бы невзначай, нарочито случайно, словно дверью ошибся и, раз уж распахнул, заодно поинтересоваться решил, что тут творится. А они сразу же выяснять кинулись, годится ему мундир или нет. Кляйнпетеру-то он в самый раз был, но Вернер – он худее гораздо, чем все они, на брюках ремень ему узлом завязывать пришлось, как мешок картошки. Да и китель был велик, но Сервациус сказал, мол, так даже убедительнее, человек в боевых походах исхудал и вообще изможден, на солдатском-то пайке.
А Вернер терпеливо все позволял с собой делать, даже когда они втроем вокруг него вертелись, щупали, одергивали, я еще удивилась, обычно-то он совсем не любит, когда его трогают. Мне-то можно, я другое дело, но если еще кто просто так, за разговором, ему руку на плечо положит или за рукав теребить начнет, тогда сразу было видно, что ему это неприятно. Но тут он все безропотно терпел.
А все равно – в мундире он как-то не так выглядел. Даже объяснить не могу, в чем тут дело, в конце концов, в солдаты каждый угодить может, а уж в то время и подавно. Думаю, мне оттого так казалось, что я Вернера знала уже очень хорошо, хотя иной раз я и на совсем незнакомого человека гляну – и тоже сразу чувствую: что-то с ним неладно. Взять, к примеру, хоть нашего почтальона – у него лицо музыканта. Посади его в оркестр, и ты в жизни не скажешь, что ему тут не место. А почтальонская фуражка на нем – как на корове седло. Притом что музыкой он вообще не интересуется, я как-то спросила, – и тем не менее…
Ты уж извини, видишь, меня и на бумаге в сторону заносит, это вечная моя беда.
Это вообще первое мое письмо даже не упомню, за сколько лет. Ума не приложу, кому бы еще мне писать понадобилось. Поэтому и почерк такой ужасный. Но уж ты-то разберешь. Ты же у нас ученый.
Я что хочу сказать: не всякая одежка любому подойдет. Разве что лицо у тебя совсем пустое, как вот у Вальтера Арнольда. Рамочное лицо, так Вернер говорил, в том смысле, что в это лицо что угодно вставить можно. На Вальтера что хочешь надевай – на нем все смотреться будет. Ну, может, не совсем тютелька в тютельку, но для камеры сойдет. А вот Вернер в мундире – это было не то. Типичное не то.
Но он безропотно все позволял с собой делать, пока Вальтер Арнольд что-то ему не сказанул, не знаю что, но Вернер сразу взвился, вспылил, ты не представляешь, как. Это тоже одна из загадок, над которой я много раздумывала все эти годы: отчего тогда весь сыр-бор разгорелся, с какого словца или, может, фразы у них эта ссора началась. Не то чтобы, знай я это словцо или фразу эту, что-то задним числом изменилось бы, нет, конечно, тут другое: что понимаешь, то легче вынести.