Я тогда еще не знала, что мой брат тоже пытался получить в архивах дело Иуды Штерна и имел по этому случаю беседу с неким полковником на Лубянке. Полковник объяснил ему, что допуск предоставляется только к делам, в отношении которых возможна реабилитация, то есть когда человек невиновен. В данном же случае это не так, постановил полковник, и доступ к документам не предоставил. «Конечно, он виновен, в этом нет сомнения, но сами посудите, товарищ полковник, – пытался возражать мой брат, – безработный беспартийный еврей едет в Ленинград, крадет там револьвер, возвращается в Москву, много дней, никем не замеченный, ошивается вокруг посольства, где агентов больше, чем обычных прохожих, и в конце концов стреляет в немецкого дипломата, – и все это в Москве в тридцать втором году».
– Товарищ полковник, может, в деле есть хоть какая-то зацепка, чтобы понять, кому понадобилось это покушение?
– Да дело-то почти пустое, там ничего важного. Только расстрельная фотография да две пули.
Этих пуль мне за глаза хватило, – сказал мне брат.
Всякий раз, вспоминая о Лубянке, об этой тюремной и пыточной цитадели, в стенах которой сгинул Иуда Штерн, я думала об «органах». У нас эти службы всегда назывались «органами», он работает во внутренних органах, так тогда говорили, и мало-помалу «органы» забирали власть над всем нашим нутром, а для простоты и короче говорили: «Он работает в органах», словно это такой организм, который всех нас проглотил. С самого детства эти органы рисовались мне в воображении как гигантские темные внутренности, и если туда попадешь, то органы тебя заживо переварят, такая уж у них функция. Так что при одной мысли, что придется оказаться в архивах Лубянки, меня охватывал первобытный страх.
Придешь в архив, тронешь там хоть лист бумаги – и вот ты уже работаешь в органах, ты внутри, ты придерживаешься их правил, ты один из них, но это только для вида, это они тебе так подыгрывают, а на самом деле ты в их власти. Ты дышишь одним с ними воздухом, воздух – он ведь для всех, но ты уже заразилась. Всякий раз при одной только мысли, что мне надо в архив, у меня опускались руки, оторопь бессилия сковывала меня с головы до пят, словно эта накатившая слабость должна уберечь меня от вопроса, кто тут тревожит прах убиенных. Этот паралич воли, наверно, спасал меня от опасности, ибо кто ничего не делает, тот не отдается их власти, кто не поступает никак – тот не преступник.
И хотя никакой опасностью посещение Лубянки мне не грозило, пойти в архив я так и не отважилась.
«Это для начала», – сказал мне архивист, выкладывая передо мной на стол три толстенных тома. Здесь, в стенах бывшего рейхсбанка, опасности более предсказуемы – или я просто меньше о них знаю? – здесь хранился золотой запас нацистов, и, поскольку союзники не хотели, чтобы золото попало в руки гражданского населения, это здание, одно из немногих в центре Берлина, не разбомбили. Позднее сюда въехал Центральный комитет Социалистической единой партии Германии, а в наши дни здесь хранится архив Министерства иностранных дел.
Нежданно-негаданно такое богатое наследство: целых три тома, и все о покушении, и все по-немецки. Отчеты немецкого посольства в Москве, корреспонденция и телеграммы, служебные записки министерства, газетные статьи, переводы, судебные протоколы, радиопередачи. Сотни документов – и все о покушении Иуды Штерна. Я-то думала, я первая в нашей семье, чье имя встречается в немецком написании, а тут с каждой страницы на меня глядело: Judas Stern.
И вот я сижу над грудой бумаг, почти без сил от волнения, не представляя себе, что из этой груды передо мной воздвигнется. На ходу осваиваю готический шрифт, теперь я тоже могу читать старые немецкие книги. Газетные статьи 1932 года крошатся у меня под руками. Быть может, я вообще первая, кто листает эту папку. Мелкие желтые ошметки газетной бумаги теперь повсюду. Каждый день, когда я отправляюсь домой, на моем столе в архиве остаются мелкие клочки бумаги с готическими буквами, отпечатанными весной 1932 года[41]
.Германия крошится у меня под руками, она все непостижимей. Клочки газет липнут к одежде, к клавиатуре компьютера, я повсюду несу на себе ошметки этого года, рассыпая их на ходу в центре Берлина, по осени, я развеиваю этот золотой запас на ветру, но и домой приношу тоже. Национал-социалистические рабочие выступают против коммунистов, «Куле Вампе, или Кому принадлежит мир?»[42]
выходит на экраны, женщины протестуют, политический террор усиливается. Чем больше читаю, тем скорее распадаются страницы. Я и не хочу уже читать – но каждый день читаю и не могу остановиться. Почему-то воображаю, что вот закончу чтение – и вся бумага распадется в прах, и знание вообще сгинет.