Эта запись сделана 24.07.2010. Шестьдесят семь лет спустя после Сталинградской битвы эта женщина пишет
Ганс
Мой дедушка родился в Ровно, что означает плоскую местность, что-то вроде равнины. Всюду – в Ровно, в Киеве, на Западной Украине – он работал в сельском хозяйстве. Хотя незадолго до войны он занимал довольно высокий пост, никаких документов не сохранилось и о деятельности его никто ничего определенного сообщить не мог. Мне оказался доступен лишь его плен, он был засвидетельствован, доказуем и раскрывался передо мной в ходе поездок, во время прогулок вокруг Шталага, в пленительных странствиях по полям, по сельским просторам, ведь дедушка трудился на сельскохозяйственном поприще, где, как не на сельской ниве, мне его отыскать?
Мы ехали в сторону Флахау, тоже плоскость по-немецки, мы – это учительница истории, та, что боролась за сохранение кладбища, историк-краевед Михаэль, чьи родители жили арендаторами на землях графа Плаца, писатель О. П. Цир и я. Я никогда еще по-настоящему не совершала такого немецкого «вандерунг», это нечто среднее между странствием и прогулкой, в моем родном языке даже нет подходящего слова, по-русски можно либо «бродить по свету», либо «пойти в поход». Там, где начинался наш маршрут, в каких-нибудь двадцати метрах от автостоянки, прямо на земле во множестве сидели женщины с детишками, все в черном. Мы неуверенно им улыбнулись. Саудийцы, со знанием дела пояснил Михаэль. Что они тут делают, прямо на улице? – спросила я. Прохлаждаются, безо всякой иронии ответил Михаэль, они всегда таким вот образом устраиваются в самом начале маршрутов, да так и сидят. Прилетают на самолете из своих пышущих зноем городов, едут на поездах, потом на машинах и вот считают себя прибывшими на место, которое для нас только исходная точка.
В прошлом году, продолжал Михаэль, здесь ортодоксальные евреи были, тоже с ватагами детишек, и тоже все в черном, как и саудийцы, и это в самый разгар лета, вообще не по погоде. И когда вдруг пошел дождь, они высыпали прямо на дорогу, местные-то все по домам попрятались, зато чужеземцы ликовали, радовались дождю, и саудийцы, и евреи.
Мы шли вдоль ручейка, сверх меры шумного, шли к Гансу, крестьянину, который живет в горах, совсем один, без жены, по пути рассказывал Михаэль. Для него воздух «внизу» слишком «спертый», для нее там, наверху, слишком «разреженный», так этот Ганс их раздельную жизнь объясняет.
Уже на подходе к дому навстречу нам воздвигся великан, своею статью способный затмить горы. Это и был Ганс, с авантюрной искоркой в глазах, косматый, как разбойник, богатырь просто, такому не дома сидеть, а немедля в путь-дорогу собираться, убивать или спасать кого-то, а этот к хутору своему привязан. В тяжелых сапогах с красной шнуровкой и в советской фуражке с серпом и молотом, «внимание, внучка советского военнопленного на горизонте!» – прокричали ему горы, а он и вправду подготовился к моему приезду и сразу принялся рассказывать, словно платный экскурсовод. Вот это вырезал русский военнопленный, еще в Первую мировую, излагал Ганс, демонстрируя нам ветхий русский православный крест возле входа. Этот русский здесь жил и внизу, в долине, влюбился в местную девчонку, и заделали они сына, продолжал Ганс, мельком стрельнув в нас глазами, словно сам весело удивляясь простоте события, подтверждающего незыблемость законов природы, а потом этот пленный уехал к себе на родину, сын рос здесь без него, а как началась следующая мировая, он подался в нацисты, всерьез нацистом заделался, добавил Ганс и победоносно на нас глянул, явно гордясь рассказываемой историей, – а потом его определили надзирателем то ли в Дахау, то ли Маутхаузен. И что-то там такое случилось, а что именно, никому неведомо, только каждый в деревне знает: этот русский сын из-за того случая сразу на фронт ушел, добровольцем. И сложил голову в тех краях, откуда родом его отец, – где-то под Смоленском.
Почтительно, хоть и с легким недоверием, мы притихли из уважения к сказке, которую Ганс столь гладко рассказывал, и к самому Гансу, что стоял перед нами, словно некий природный феномен, и к этому его подлинному кресту, и к его маскараду, – притихли с почтительным недоверием, как всегда, когда тебя что-то захватывает.