Но в точности как по писаному (им). Из живой речи выпали некоторые лексемы. Теперь справедливость, например, или милосердие, или свобода употребляются не иначе как в кавычках. И «счастье» осталось лишь на поздравительном глянце. Последним потеряло смысл, прямо на наших глазах, – слово «правда».
Мышка бежала, хвостиком махнула, словцо упало и разбилось, смысл вытек, осколки золоченой скорлупы растерлись в пыль. Взметаемую ветром.
Там, в овраге, во прахе, словесность и лежит. Интонация правды утрачена. Предложения опустели. Другая завелась игра.
А в той бывали минуты волшебные. Будущее русской литературы – ее прошлое: не нами сказано, и тоже довольно давно, и так и есть.
Чувствую по известным (мне) признакам: надо торопиться, надо как можно скорей и ближе к делу, не отвлекаясь. Но не филологию же пишу. И хочется в сторону, в сторону, жертвуя и концепцией, и композицией – чему? Не знаю сам.
Случайности, наверное, именно ей. Вот, например, все время выныривает из разговоров вокруг медицинское словцо MRI – в кириллической транскрипции ЭМ-ЭР-РАЙ (это то, что как раз вчера делали с моей головой).
А вот проходят (спинами к публике), расстегивая полутораэтажную золоченую застежку на вертикальной занавеси, строчка, а за ней другая из русской литературы, – и, оказывается, они имеют отношение к моему этому тексту!
(Вот ради этого ругательства Козьма Прутков – вообще-то, наверное, А. К. Толстой – эти строчки оставил; а все-таки строфу начал сначала – и сильней. Это, между прочим, пародия на церемониал погребения Николая I; подведение культурных итогов эпохи, так сказать.)
К сожалению, с моей точки слепоты это не так. Не весь. Кислород и другие летучие уходят, но тяжелая жидкость капсулируется, что ли. Ее рано или поздно добывают (если удается добраться) и извлекают разнообразную выгоду; в ней много энергии – согреваться и продавать. Это нефть и наши так называемые души, в смысле – ценности, в смысле – тексты. (Надо признать: Виктор Пелевин первый про это – почти что про это самое – написал.)
Когда вам делают это самое MRI, то залепляют уши, а сверху еще натягивают наушники. И вы слышите: части машины-саркофага издают ритмичные стуки в вышеприведенном темпе. В духе Кантемира. Или рэпа. По-нашему, раешника.
Оно, будущее (как и прошлое, его обещавшее), наступало (или подступало) как бы откуда-то толчками. И в 1847-м как раз такой толчок и был.
Что бы вы сказали о литературе, хитами коей в течение одного года стали появившиеся в одном лишь, но самом популярном (3500 экз., что ли) печатном органе:
1) Первая, самая первая повесть, прямо утверждавшая, что крестьянин, даже помещичий, – тоже человек. Став жертвой несправедливости – страдает, за оскорбление может и обидеться и т. д. Главное – откуда-то знает разницу между добром и злом. К великодушным поступкам тоже, кажется, способен. Как бы монолог Шейлока в третьем лице: разве, когда нас щекочут, мы не смеемся?
(Кстати говоря, предыдущая, прошлогодняя повесть того же Григоровича – «Деревня» – тоже была очень и очень неслабая. Про то, как холодно и темно на этих просторах, как гибельно страшно. Некрасов ту и другую повесть зарубил (попросту забоялся печатать, хотя Белинский очень хвалил). Но все пейзажи в его стихах с тех пор проникнуты воем ветра оттуда.)