А ведь было время, какие-то дураки нашли в свое время в «Казаках» недостатки, объявили, что повесть, мол, неактуальна, архаична, не решает никаких проблем — глобальных, конечно. У дураков все проблемы всегда «глобальны». Пусть эти проблемы решают Боборыкин и Златовратский.
Я бы, кажется, отдал, все на свете, лишь бы научиться подражать толстовским «промахам». Помните, хотя бы первое впечатление Оленина от Кавказских гор, его слова, что горы и облака имеют одинаковый вид: что-то серое, белое, курчавое и их красота «такая же выдумка как музыка Баха или
Темнота над грасскими холмами сделалась густо-фиолетовой. Тут же появились несметные полчища средиземноморских светляков — «лючиолей». Бунин надолго замолкал, следя за их фантасгическим полетом в ореоле фосфорического света.
— Вот и еще одно из чудес света, — произносил он наконец. — Как же потрясающе прекрасен мир божий, и как люди быстро, уже в раннем детстве привыкают ко всем этим чудесам, и почти никто за всю жизнь не восторгается ими так, как они этого стоят.
Потом он вновь обращался к литературным темам,
— Вот вчера на ночь, — произносил Иван Алексеевич, — я перечитывал Тютчева. И наткнулся вот на эти строки:
Бунин прочел стихи вполголоса, но у собеседника словно мороз по телу пробежал.
— Знал что-то старик, удивительный умница! — добавил он. — Нет, Толстой ошибся, говоря, что «умнее Фетушки человека нет». Где уж тут Фетушке…
Тютчева я полюбил с гимназических лет, многое знал наизусть. Кстати, в елецкой гимназии, в которой я учился, преподавателем русского языка одно время был Василий Васильевич Розанов. Я его не успел застать, закончив, как вам хорошо известно, свое образование четвертым классом.
Уже будучи довольно известным литератором, я посетил Елец. Меня пригласили на какой-то гимназический вечер. Я был почетным гостем, бывшим питомцем, а теперь окруженный ореолом славы. Старичок директор все еще был на своем посту. Мне захотелось расспросить про такую всемирную известность, как Розанов, который меня всегда интересовал.
Услыхав вопрос, директор замахал на меня руками:
— Ну, что от него хотите — Розанов вполне сумасшедший. Случалось, он обращался к ученикам: «Вы меня понимаете? Нет? Это очень хорошо, это прекрасно! Настоящая мудрость как раз сокрыта в том, чтобы ничего не понимать!»
— Скольких литературных «героев» было на моих глазах свергнуто с пьедесталов, от скольких литературных и прочих «слав», казавшихся незыблемыми, «навечно» вошедших в историю, не оставалось и следа! Носили на руках, называли «великими», при жизни зачисляли в разряд «классиков» — и остался от них только пшик! А ведь их книги казались событиями, из-за них ломали копья, десятками тысяч расходились открытки с их «бессмертным» изображением! Будь я Леонидом Андреевым, я сказал бы, что смерть с чрезмерным тщанием просеивает в свое решето популярность и земную славу.
Вот те же — Боборыкин и Златовратский.
На рубеже веков народник Златовратский был столь знаменит, что его в литературной среде не называли иначе, как «Триумфальными воротами». Он сочинял пухлые, многостраничные романы из жизни мужиков. Тогда это было необычно и смело. Недавно я брал из церковной библиотеки в Каннах старинные комплекты «Отечественных записок» и пробовал читать его вещи. Ей-богу, не смог — все плоско, фальшиво, лубочно. Всюду какой-то шаблонный мужик Масей Масеич пли Псой Псоич — где он такие имена откапывал? Писал вроде с сочувствием к мужику, но ни мужика, ни деревни не знал. Просо от пшеницы отличить не умел.
Боборыкин был совсем из другого теста. Известный издатель Стасюлевич считал своей приятной обязанностью открывать январскую книжку «Вестника Европы» каким-нибудь новым романом Тургенева. Это был литературный подарок читателю. После смерти Ивана Сергеевича сие почетное место досталось Боборыкииу. Вот как он тогда расценивался!
Он подолгу живал за границей, из года в год вел в толстых журналах очень дельные обзоры французской литературы. В совершенстве владел иностранными языками. Близко знавал начинавшего путь в литературе Мопассана, неизменно называл его — Ги. На равной ноге держался с Гонкурами и Флобером.
Боборыкин мне как-то рассказывал:
— Зашел однажды в Большую Оперу, встретил в фойе Флобера. Зашел разговор о Карфагене. Я говорю
Флоберу: «Вы бы, милостивый государь, почитали то-то и то-то, это вам очень пригодится, а то документальная сторона у вас не очень убедительна». Не послушал он меня, вот его Карфаген и вышел театральным.