Милый Леонид Федорович, из Вашего письма ко мне заключил, что Вы и хотите приехать в Париж, и немножко побаиваетесь: как я, мол, там устроюсь, как буду обходиться без языка и прочего. Заключение мое, может быть, и неправильно, по все таки хочу Вам сказать: не бойтесь! Язык — вздор, множество не знающих его все таки устроились в Париже, работают и так далее. Устроитесь и Вы, работу тоже найдете, надеюсь, — мы, по крайней мере, приложим к тому все усилия. А главное — в молодости
Из письма же Вашего к Гале узнал, что Вы приблизительно на днях (то есть числа 10-го октября) кончаете свою черную работу и садитесь приблизительно на месяц за работу литературную. Но не проживете ли Вы за этот месяц все свои сбережения? А если так, что же у Вас останется в кармане на дорогу и на первое время, на первые дни в Париже? Вообще очень жалею, что не знаю точно состояние Вашей «кассы» и прошу: немедля напишите мне (если можно, письмом
Я написал о Вас Кириллу Иосифовичу Зайцеву — то есть о том, чтобы он взял на себя устройство Вам визы и вообще вступил с Вами в переписку на счет всего этого дела Вашего приезда во Францию. Он долго не отвечал, и я подумал: не лучше ли обратиться к более энергичному и быстрому человеку? — и написал вчера некоему Владимиру Феофиловичу Зеелеру, служащему в Парижском «Земгоре». А нынче получил от Зайцева письмо, что он в эту переписку уже вступил с Вами…
И еще вопрос: знаете ли Вы, что человек
Бунин вошел с этим делом даже в некоторый азарт.
— Послушайте меня, из этого рижского парня хороший писатель вырастет! — страстно говорил он домочадцам. — Старый ворон не мимо каркнет!
Рощин скептически улыбался. Ему вся эта история не нравилась. Не смущаясь восторгами Бунина, он возразил:
— Поживем — увидим, какой у него талант! Таких гениев в Париже по дюжине в каждом кабачке сидит.
Рощин боялся увеличения литературной колонии в «Бельведере» и в Зурове видел соперника своей спокойной жизни.
— Вы, Коля, ошибаетесь! — горячо убеждал его Иван Алексеевич. — Он себя покажет. Птицу видно по полету.
И Бунин с молодой энергией, отложив в сторону все дела, не жалея времени, хлопотал о Зурове, убеждал его самого. Еще восьмого августа он писал ему:
«Дорогой Леонид Федорович,
Уже давно думаю вот что: хорошо ли Вам сидеть весь век в провинции? Не следует ли пожить в Париже? Вы почти в России и возле России настоящей — все это прекрасно, да не достаточно ли (до поры до времени)? Не пора ли расширить круг наблюдений, впечатлений и прочая, прочая? Нужды Вы, повидимому, не боитесь, работы, даже черной, тоже, да и не все ли равно, где именно терпеть и то, и другое? Следовательно: почему бы Вам не переехать в этот самый Париж?
Визу достанем. Все дело в подъемных, в средствах на переезд. Но думаю, что и тут кое-что сделаем: выхлопочем, например, небольшую сумму из Парижского «Комитета помощи писателям»… Подумайте об этом и напишите мне. Напишите и о том, что пишете и что думаете делать с написанным, если таковое имеется. Ваш. Ив. Бунин».
И вот, в десять утра 23 ноября 1929 года на вилле «Бельведер» случился легкий переполох. Без всякого предупреждения — уже это Бунину показалось странным, появился Леонид Зуров. Жильцы виллы встретили его с явным любопытством.
Зуров оказался молодым человеком высокого роста, хорошей армейской выправки, но сложения слабого. На удлиненном овале лица нервно подергивались бледные и тонкие губы. Движения его были быстрыми, даже суетливыми, несколько неловкими.
Гость прибыл с двумя чемоданами. Вере Николаевне он оказал знаки особого уважения — низко кланяясь, поцеловал руку и приподнес диковинный для Граса подарок — каравай черного хлеба. Кузнецовой и Рощину вручил шматок сала — один на двоих, банку килек да по русскому лукошку с клюквой.
В этот момент в гостиную вошел Иван Алексеевич. В руках он держал листы корректуры «Жизни Арсеньева», которые перед тем читал.
Зуров сразу вытянулся — как солдат на смотру перед генералом. Затем заспешил, заспешил — достал из чемодана — ну конечно же! — рогожный кулек антоновских яблок.