— Маринка, что у вас тут еще стряслось?
А Мишатка уже проснулся, ревмя ревет, заливается и напоказ матери синяк свой выставляет.
— Не-не ос-та-вляй, маманя. Дерется она, бьет аж до синяков… У, нечисть лютая…
Пытается Маринка сказать, что не слушался, дрался…
— Тебя вся улица боится… Так я тебе и поверю, притвора! — кричала тетя Паша. — Рази ж маленький мальчик справится с такою?
И тогда провозглашал свою примирительную дядя Ваня:
— Видать, оба хороши, споры свои на кулаках решали.
И ставят Мишатку в угол, а Маринку столбушкой посреди той же комнаты. Стоять им, пока взрослые спать не лягут.
Миша через минутку-другую хвать пальцы в рот, пошевелит в горле, закашляется, на глазах слезы. И ну блажить, а тетя Паша, конечно, сынку на выручку, ахает да причитает. Умоет сына, разденет, положит в постель, а там еще и стакан молока с ватрушкой или конфеткой даст.
Маринка же будет стоять, пока взрослые не заснут. Упрямая. Так и уснет под утро, сморившись, тут же, на голом полу. Никто ее не накроет, никто на постель не положит. Проснется раньше всех от холода, поднимется на ноги и вновь будет стоять, пока тетя Паша не крикнет:
— Ну чего торчишь, настырная. Подай девочку мне да беги, фунт хлеба купишь! Спроси, может, спички есть!
И начинается новый день с новыми заботами и неприятностями.
С первым снегом приезжала из Спиридонок бабушка Наталья, привезла Маринке свои старенькие, подшитые дедушкой валенцы на зиму и свою стеганку, тут же подпорола и ушила в боках, а пуговички переставила, чтобы поплотнее запахнулась пола, сохраняя тепло и в морозные дни.
А незадолго до рождества у Маринки была большая стирка — все постельное и носильное белье с детей тетя Паша велела приготовить к празднику. Очень трудный был день, всю кожу на косточках пальцев обеих рук состирала Маринка. Ноги еле держали, такая вдруг боль разлилась от бедра до голени в укороченной больной ноге, а другая нога занемела от перенапряжения. Пот лил ручьями, а во рту пересохло. Хотелось пить, и Маринка, сполоснув саднившие руки, пошла зачерпнуть воды в чистом ведерке, но так и не смогла вернуться к корыту, присела рядом с ведром на скамейке.
Тут и услыхала она разговор матери с сыном.
Тетя Паша спрашивала, хочется ли Мише носить косоворотку и какой цвет ему больше нравится.
— А зачем она мне? — вяло тянул Мишатка.
— Как же, сыночка, праздник ведь, рождество Христово. Может, купим тебе с отцом на зиму и яловые сапожки.
— Маринке платье надо, не видишь, что ль, какая страшная на ней рубаха, — сказал вдруг Мишатка.
У Маринки сердце наполнилось теплым чувством благодарности к братику. Забылись все его проделки. Поднялась она со скамьи, чтобы скорее достирать его белье. «Подсинить надо бы рубашечку белую Мишатке и подкрахмалить к празднику, раз новой покупать не хочет».
— Может, и не косоворотку, — упорствовала в своем тетя Паша. — Иное что купим тебе, — продолжала она, будто и не заходила речь о няньке.
— А Маринке? — опять спросил Мишатка.
Девочка вновь насторожилась, стоя у корыта. И услышала страшные для нее слова. А произнесла их тетя Паша как-то безразлично, приговорила на смертную тоску походя, сказав о самом постыдном, как о чем-то само собой разумеющемся:
— Марина ч у ж а я, не наша, сынок. Куском ее не обносим. Пусть и этому будет рада.
Что-то будто надломилось в девочке, она покачнулась и, тяжело упав на колени, горько-горько заплакала.
Несколько дней не могла встать с постели Маринка, высокая поднялась температура, сильно ломило в ногах, иной раз от резкого укола в бедре и голени она вскрикивала, а потом, измучившись от боли, в слезах засыпала. Сон был чугунно-тяжел, словно после долгой непоправимой болезни. Просыпалась вся мокрая, тело дрожало в мелком противном ознобе. И такая слабость разливалась по всем ее членам, что и повернуться было невозможно.
Долго проболела бедная девочка.
Поднялась через силу перед самым праздником. К тете Паше пришла монашенка из пригородного скита.
— Вставай, хватит ужо! — окликнула тетка Маринку. — Умойся, расчеши лохмы да выходи к столу, нашлась за тебя заступница святая, хочет поговорить, как лучше устроить твою сиротскую жизнь.
Тетя Паша не гневалась, не упрекала ее болезнью. Утром и в обед приносила чего-нибудь поесть — краюшку хлеба и кипяток с куском сахару или тарелку варева. Только сейчас уколола, снова походя.
И Маринка заспешила. Быстро умылась, расчесала косички, туго их заплела белыми тряпочками, набросила на плечи свою грязную рубаху (понять теперь, из какой она сшита материи, было уже невозможно) и подошла к столу.
Монашенка устроилась в красном углу под образами и лампадкой, в которой чуть теплился дрожащий синий огонек. Края белого платка, что покрывал ее голову, торчали из-под черной шали. Она сидела, не раздеваясь, в черном бурнусе, сухая и старая. Глаза, не мигая, придирчиво и строго смотрели на Маринку.
— Садись послушай, о чем у нас тут разговор, да смекай, — сказала тетя Паша так, будто и не ждала ничего иного от Маринки, как полного согласия и беспрекословного послушания.