— Мала еще отроковица-то, говорю, а постриг разума требует зрелого и души, готовой на вечное служение господу, отцу и учителю нашему. Да восславится имя всевышнего и простятся нам, рабам божьим, все прегрешения мирские! Умеют ли делать что сироткины руки-то?
— Может, матушка, может, — отвечала тетя. — Учена в семье нашей труду и прилежанию.
— Мастерству какому обучена? — пытала монахиня.
— Не сказать чтоб мастерству… Слыхала, учили немного в деревне на станке самотканом, прясть научили… Так-то девка смекалиста на руки, ноги вот порченые да малюсенька, в городе все одно в старых девках засядет.
— Господу Христовы невесты нужны, а им о мирской вашей суетной жизни и понятия давать не надо, мать моя, — упрекнула тетку за излишнюю откровенность монахиня.
— Дело ваше, сами спрашивали… Я как на духу…
— Говеет? Исповедовалась? Причастие, словом, принимала? Сколь глубока вера в господа, знать хочу! — блеснув глазами в сторону Маринки, проскрипела монашенка.
— Крещеная, господа нашего чтит, как и все мы. И порядок церковный блюдет. Была и под причастием, а без креста мы и своих детей к столу не пускаем, — отрапортовала тетя Паша, задетая повелительными нотками, прозвучавшими в голосе монахини.
— Постриг — дело навечное, а судьба монашеская — судьба сестер господних. Они и совесть и упование веры русской, они и рабочая сила, которою мощь скита держится. И в мыслях наших одно: вещное и трепетное служение господу богу, Иисусу Христу, всему святому семейству с его апостолами.
Монашенка поднялась, вышла из-за стола, повернулась к иконам, мелко-мелко, как-то уж очень суетливо перекрестилась. Потом сказала:
— Готовьте отроковицу в вере тишайшей и безропотной, в долготерпении и послушании безгрешном воле всевышнего… И ремесло надо ей по швейной части, — деловито заключила она свою короткую речь, добавив: — Через год наведаюсь вдругорядь.
— Подойди к ручке! — скомандовала тетка.
Монахиня опять мелко-мелко перекрестила Маринкин лоб и сунула свою худую руку к ее губам. Затем, положив широкий крест на всю избу, попрощалась с тетушкой, взяла от нее узелок, видно заранее оговоренный, и отбыла восвояси.
13. ПИСЬМА, ПЕРЕВОДЫ, ПОСЫЛКИ
Пришел нежданно-негаданно почтарь. Сумка холщовая через плечо, вроде как по куски собрался. Которые начисто подъелись, «в кусочки ходят»: иной раз подают. У этих точь-в-точь сума такая. И тоже на шнуре через плечо.
А почтовик — тот государственный человек. Он царев слуга и хлеба не просит. Он сам в своей сумке доставляет людям всякие вести: письма, газеты, извещения о почтовых переводах и посылках.
Пришел почтовик, а только Васятка и есть один дома.
Шасть глазами в одну, в другую сторону — бороденка в три волоса, конопатый сам да носатый, — а Васятка в любимом месте, в закутке меж бревен и печки.
— Есть жив человек? — прохрипел мужичонка глухо.
— Тута я, — звонко отозвался Васятка.
— А матерь игде?
— На поле.
— На дворе кто ишо?
— Маруська там да Зорька.
— Кака така Зорька?
— Ну, телка, а чё?
— Маруська-то, баю, кто будет?
— Ну корова наша.
— Фу-ты, господи. А я-то подумал — баба кака.
Почтарь порылся в суме и вытащил толстую, склеенную по краям желтую бумагу. «Отец таку саму «пакет» называл, конфеты в ней привозил с города», — подумал Васятка.
— Вылазь, слышь! — прикрикнул почтарь. И Васятка махом подскочил к столу.
— Адеркины будете?
— Ну Адеркины, а чё?
— Разделенные с Никанором третьегод?
— Ну?!
— А мать Аграфья, что ль?
— Агафья мать наша, батька Ганей звал.
Почтарь больше ничего не спрашивал, положил пакет посередь стола и строго наказал:
— Мотри, парень, суровый пакет с царскими печатками, не балуй, матери покажь.
И ушел.
А пакет и в правду был страшен. Большой, из грубой желтой бумаги, а по краям красные сургучные печатки да в середке еще одна, с веревочкой. И везде понаписано, какой уезд, какая волость, какое село, а пониже — «Передать Агафье Пантелеевне Адеркиной». И еще какие-то числа отштемпелеваны.
Что пакет и взаправду серьезный, лишний раз убедился Васятка, когда пришла мать. Увидела она этот пакет, вскрикнула, прижала его к груди, а сама как заголосит, будто по покойнику.
— Родный ты наш муж и отец Константин, кормилец ты наш любимый! — причитает мать. — На кого же ты нас сирых бросил-спокинул! И пошто, господи, на нас одних шлешь напасти?! Смилуйся над нами грешными! — Мнет в трясущихся руках пакет Агафья, то отодвинет от себя, подумает, то крепко притиснет к груди и горько зарыдает.
Прибежала-запыхалась тетка Вера, увидела в руках у Агафьи пакет — и тоже в слезы. Не выдержал тут и Васятка: на три голоса рев в избе стоит.
— Горе мне горькое!.. — громко, сквозь слезы причитает Агафья.
А мысль о письме сверлит и сверлит голову: «К кому бежать с письмом, к дяде Назару или к учителю? Может, лучше погодить, отойти от горя немного, в себя прийти?» Но и другая мысль не дает покоя: «Держи, соломенная вдова, держи, солдатка, страшный смертный пакет в тайне, пока в селе не узнали. Нет хуже стать совсем вдо́вой и всеми спокинутой».
Света не зажигали, не садились вечерять.