– Достаточно. Только не падайте духом. В конце концов, точно мы не знаем. Единственное, что я могу сказать, – вас увезут на рассвете. Собственно, какое это имеет значение, – быстро добавляет он, – рано или поздно все мы кончим одинаково.
Кац продолжает на немецком:
– Те, чьи номера я записал, обратно не ложатся, а идут в барак к цирюльникам. Потом строятся перед лазаретом.
Комендант вступает, поигрывая револьвером:
– Вымойтесь как следует. Тот еврей, на голове которого я увижу грязь…
Он делает многозначительную паузу. Потом оборачивается к Кацу:
–
–
–
Они шумно удаляются. Никто в палатке номер 28 не заснет в эту ночь.
– Вы что, парни, с ума сошли? – рявкает на нас Рот, но тон у него неуверенный. – Может, он вас бы не выбрал? Все мы тут, плюс-минус, уже покойники.
– Слушай, Саньи, – отвечает маленький Болгар, спокойно почесываясь и собирая вещи, – я, к примеру, уже несколько месяцев собирался покончить с собой. Представлял смерть как роскошную горячую ванну. Будь у меня достаточно мужества, я давным-давно что-нибудь с собой сделал бы. Теперь эту проблему за меня решили. Пусть затянут петлю на моей шее.
– Что до меня, – говорит Миси, поднимаясь на ноги, – я полгода не наедался досыта и не переодевался в чистое. Что меня ждет? Даже мысль об освобождении уже не радует. Клянусь, мы выиграли джек-пот.
Перельдик молча выходит к дверям и глубоко вдыхает холодный воздух ноябрьской ночи. Я тоже собираюсь, не говоря ни слова. Из нас четверых у меня хотя бы есть личные вещи. Результат моего недавнего приступа активности. Я хранил их в мятой жестянке из-под печенья: клок грязной ваты, несколько тряпок, газетный лист. Кроме них да ржавой ложки и пустой жестянки, у меня ничего нет.
Остальные глядят на нас с сочувственным любопытством. Их охватывают теплые чувства к тем, кого отправляют на верную смерть. Рот на прощание вручает мне немного капусты и толстый окурок «Умани». В мозгах тех, кто остается, стучит неотвязная мысль:
Тем не менее с некоторыми мы еще встретимся в «холодном крематории». Кто бы знал об этом тогда! Все – и мы, и наши товарищи – были убеждены, что нас ждет конвейер смерти в Биркенау. Слова Каца – «мы точно не знаем» – казались слабым утешением.
В бараке цирюльников рыдают другие, уезжающие вместе с нами; греки устраивают настоящую истерику. От их стенаний мне делается не по себе, решимость покидает меня.
Однако два часа спустя, когда колонна из четырехсот человек выходит на построение, я опять спокоен. Если я и дрожу, то только от холода. Никогда не думал, что настолько смирюсь с мыслью о смерти, что перспектива скорой гибели покажется мне даже желанной.
Нам приказывают снять теплую одежду, которую мы недавно получили. Когда приезжают грузовики, на наших синюшных, раздутых телах опять полосатые лохмотья.
Не на поезде, не пешком – на грузовиках. Относительный комфорт такого перемещения редко означает жизнь в Стране Аушвиц. Комендант не упускает возможности как следует отходить кого-то дубинкой. Долг превыше всего… Он скорей пожертвует парой часов ночного сна, чем уклонится от исполнения служебных обязанностей. Мы недостаточно чистые. Вот только он забывает о том, как мы дошли до такого состояния.
Нам снова раздают двухдневные пайки хлеба и маргарина. В каждый грузовик заталкивают по восемьдесят человек.
Сейчас, должно быть, около четырех утра. Лунный свет сопровождает нас, холодный и яркий. С нами охранники, вооруженные пистолетами-пулеметами. Нам уже не так зябко: в тесноте кузова мы согреваемся друг о друга. Я заглатываю свой хлеб, откусываю немного маргарина и впиваюсь зубами в капусту, полученную от Саньи Рота.
Рядом со мной – маленький Болгар. Лунный свет блестит на слезинке, катящейся по его щеке.
Глава четырнадцатая
Ближе к вечеру грузовик делает поворот, и мы оказываемся за колючей проволокой. Позади длинного ветхого каменного здания возвышаются тонкие силуэты труб.
Трубы – как мы и предполагали, но само здание больше похоже на фабрику, чем на крематорий. Совершенно точно, мы не в Биркенау, но что тут хорошего? Восток и запад, север и юг, все лагеря – это подобия Биркенау, большие и малые.
Двухэтажное здание кажется заброшенным. Из труб не идет дым; единственные дымовые столбы в поле нашего зрения – тоненькие, уходящие прямо вверх, – курятся из дымоходов зеленых бараков в глубине большого двора. Заслышав гул моторов, одинокий заключенный медленно выходит из центральных дверей.
– Где мы? – кричит сотня ртов.
На его апатичном лице проступает подобие улыбки. Он отвечает на идише:
– Не бойтесь этих труб. Тут не крематорий.
– А что?
– Дёрнхау, госпитальный лагерь. Не слыхали о таком?
Гул голосов. Конечно. Мы слышали, что существуют так называемые «госпитальные лагеря», но ничего больше.