Свечерело. И так чисто, так ново и покойно стало вокруг.
Поскрипывает снежок под ногами. Похрустывает он. Мне жалко ступить мимо протоптанной тропки, не нарушить бы эту чистоту. Дошла до дровяника, покурить-постоять.
Темно, а бе́ло. Окна моей избы теплятся за кустами черноплодки, глядят сквозь тёмные веточки, светятся уютом.
А сосны осторожно так шевелят ветвями, снег чтобы не уронить…
Вдали полей мерцают вышитые по краю огоньки других деревень. Как люблю я их, всегда пересчитываю, печалюсь погасшим, радуюсь новым. Весточки мне оттуда.
Покойно на душе, тихо. Ветер осторожно дунул, принёс несколько дубовых листьев, последних, сухих, тёмных. Снова стихло.
Пойду в дом.
За ночь снега ещё добавило.
Хочется идти по белой дороге в поле, смотреть всё новое.
Летом как бывало? Идёшь, а вокруг – роскошь звуков! Трава, деревья, птицы, ручей: шумят, звенят, шелестят, журчат!
Зима многое прячет. Потаённое это время. Только мои шаги слышны среди поля. Хруст-хруст, хрум-хрум… А остановлюсь – так тихо, что вдруг услышу, как где-то там, по холму, вдали – ещё кто-то идёт похрустывает. Ещё человек.
И цвет в зиме – сокровенен. Среди белого да серого блеснёт островок чего-то красного, посохшего. Остановишься, что там?
Иван-чай стоит, курчавится красными сухими листьями. Сквозь все ветра устоял, под дождями не выбелился, крепкий.
Дошла я до пруда, но не сразу поняла, что это он. Услышала шелест неясный, заоглядывалась. А это тут, у дороги, вмятина в мягкой снежной равнине. Пруд это, только скрыт он под молочным листом льда. Но посредине – полоса прозрачная, там ручей насквозь течёт. Вон русло втекает, а тут, у ног моих, выходит под мосток.
Ручей тоже спрятан, одно тихое журчание осталось. Подо льдом его чуть видать, пробирается там вода среди трав и водорослей зеленоватых, огибает руслом старую иву. Она – дерево одинокое тут, в поле. Летом большой пышной купой высится, ветвей не разглядеть. Теперь листьев нет, а снег каждый ствол белым обозначил. А стволов этих, оказывается, много, раскидисто лежат на снегу старые, от них тянутся вверх и в стороны молодые крепкие, множатся ветвями. И видна сейчас жизнь ивы: сламывало её до самой земли, обваливало, поднималась она новыми ростками, старели и они, и падали, и снова поднималось дерево. Так и обратилась она за длинную историю свою в необозримый шар из стволов, ветвей и веточек.
Иву немного тронул ветер, осыпался вниз снег.
Затихает всё в зиме. И человеческая душа живёт иначе. Не шумит, шепчет что-то сама себе. И зачем человек суетит свою душу, когда та хочет потише, повнимательней?
Вот наступит когда весна, тогда и ручей зажурчит, и душа заговорит вслух. А пока они что-то копят, шепчут они.
Придут к нам скоро большие снегопады. И тогда совсем обернут нас всех густым покоем.
Ночью, в темноте, запахи слышнее. Пахнет в доме топленой печью, чуть слышен запах мёрзлой воды от вёдер, что принесли с ручья. Уютно пахнет верблюжье одеяло. А от окна – мандарином пахнет. Там, на подоконнике, мандариновая корочка лежит.
Глава 11. Гусыня
Коля Матеев мужик хороший. Любят его в деревне. Высокий, на крепких сухих ногах, загорелый лицом, улыбчивый. Был черноволос, теперь седина кудрявая, держится молодцом. Любит ходить в жару в длинных трусах из американского флага. Ещё кепки любит, много их у него, коллекция целая. Особенно хороша та, что с длинным козырьком, военная. В ней он прямо красавец.
Живёт Коля бобылём, сам хозяйство ведёт, сам стирает, сам и банки закатывает. Дом у него толковый, он столяр по профессии. Правда, теперь на кирпичном заводе работает, но кому что по дереву сделать – всегда Коля.
Жена давно ушла куда-то, бросила его одного с дочкой. А и ушла неспроста: дочка у них родилась больная, дурочка совсем, никак ничего сама не могла. Так из-за неё разлад пошёл. Жена отдать хотела в интернат, Коля – ни в какую. Вот жена и бросила их.
Коле всё равно пришлось Ольку в интернат определить. Без присмотра её не оставишь, а ему на работу надо и по хозяйству. Но дочку он каждые каникулы домой берёт, возится. Много лет уж так, взрослая она, Олька.
Как приедет Олька в деревню, так по полдня стоит у калитки, набычившись, одну руку за спину заложит, а другой её сзади замком за кисть ухватит. Исподлобья оглядывает всё вокруг, как птица. А то вдруг хохотать начнёт или плакать, тогда уж отец её в дом уводит.
Другой жены у Николая не случилось. Красивый мужик, а всё один. Сам ли он веру в баб потерял, или им, женщинам, такой мужик «с нагрузкой» ни к чему. А скорее всего, и то и другое. Да не видно, чтобы томился он одиночеством. Встретишь его среди деревни, идёт-улыбается, пошутит, матюгнётся незлобно.
Только из-под его весёлости проступало иногда краешком тёмное недоверие. Разочарованность во всём и всех. Много он про то не распространялся, но ясно было, что только на себя он полагается, ни в людей, ни в жизнь нет у него веры. Да не хочет говорить о том, прячется, отмахивается матерком. И вот это неверие пугало. Чудилось там горькое, никому не известное, такое, что думалось: ничего мы все про Колю не знаем.