А вот и еще один: Кондрат Григорьевич Чибрик, тоже судья, маленький такой, веселенький, всегда немного выпивший, во время заседания суда каждую минуту засыпает и просыпается, ну, что называется, клюет носом. Голова у него круглая и совсем лысая, и усы подстрижены и торчат щеткой. И вот он — маленький, а все-таки огромный, Бог его знает, как это так выходит.
И еще, и еще… Да все тут, сколько их было там, когда судили его за сено, столько же и теперь.
Удивительно. Вот уж никак не думал Микола, что на Страшном Суде сидят наши волостные судьи. А только это верно, что Страшный Суд. Действительно он страшный. Вот что вы скажете: та же хата. Те же портреты на стенах, тот же стол и та же клеенка с теми же самыми дырками, и даже печь та же самая — с синими разводами по белому, и те же самые судьи, — а страшно, ужасно страшно. И это оттого, что Страшный Суд.
И как начнет говорить из них кто-нибудь, то в ушах слышится лязг, и слова будто и не слова, а так, гоготание какое-то:
— Го-го-го-го-о…
И начинается суд. Терентий Вовчок вертится тут, как черт перед заутреней. Да погодите, это надо еще рассмотреть: не настоящий ли это черт? Так и есть! У него из лысины торчат рожки, а из-под кожуха выглядывает и этак закручивается колечком, как у свиньи, хвост, а из ноздрей, — да нет, посмотрите же, что это такое: у него ноздри точно трубы на паровозе, дым так и валит, так и валит, да еще пополам с искрами…
Так вот оно что! Вот почему Терентий Вовчок в селе по ночам шляется.
Так это он же его и подбил, чтобы красть у батюшки сено, это и есть тот самый лукавый, который попутал его. А потом донес, чтобы его прогнали с места и чтобы он впал в последнее разорение и сделался пьяницей и руки на себя наложил… И всё это для того, чтобы душа его попала в пекло, то есть в ад.
Так оно и будет. После всего того, что случилось, Миколиной душе прямехонькая дорога в пекло. Да оно уже и видно по тому, как идет суд.
Вот с потолка, — а может быть, потолка и вовсе нет, а просто так, из воздуха, как оно и сказано «на воздусех», — спускаются весы, две огромнейшие чаши, на каждой может поместиться по целому губернскому городу, и на этих весах сейчас будут взвешивать его, Миколы, грехи. И Терентий Вовчок, все равно что черт, уже вертится около них.
— Начинать, что ли? — спрашивает он и из ноздрей пускает клубы дыма с искрами, так что в комнате даже дышать трудно.
— Начинай! — отвечает ему Марко Щукодав, потому что и здесь, как там на земле, тоже председатель.
И Терентий Вовчок вытаскивает из-под лавки малюсенький ущелок, ну, такой маленький, что его можно положить в карман, и никто даже не заметит, что он там лежит, — вытаскивает и кладет на одну чашку весов.
— Это, — говорит Терентий, — Миколины добрые дела.
Как видно, немного их было, и чашка так, чуточку потянула книзу.
Потом вдруг, откуда ни возмись, в комнату въехал воз, настоящий воз, на каких мужики возят свой скарб, да не пустой воз, а с сеном доверху, до самого потолка всё сено. А у Терентия Вовчка в руках уже вилы, и берет он этими вилами с воза сено и перекладывает на другую чашку весов, и куча всё вырастает, вырастает; вот она уже величиной с соборную колокольню в губернском городе, а Терентий Вовчок еще приговаривает и как-то странно прищелкивает языком.
— Это, — говорит он, — сено не простое, а поповское, и притом краденое.
О, странное дело, сколько ни вырастает куча сена, а чашка весов не опускается. Должно быть, в том маленьком узелке, что лежит на другой чашке весов, что-нибудь очень тяжелое?
Может быть, это Миколино доброе сердце? Ведь это же всем известно, что у него предоброе сердце. Или это его любовь к Ганне и детям и жалость к ним, что они плачут от голода? Или, может быть, засчитали ему то, что он никогда не был пьяницей и любил ходить в церковь слушать церковное чтение, и сам нередко становился на клирос и подпевал дьячку?
Но нет, Боже мой, нет! Чашка весов, на которую Терентий Вовчок накладывал краденое сено, как-то зашаталась… Еще одна охапка — и… пошла книзу!..
— Ну, вот, — сказал Терентий Вовчок, — вот она и перевесила. — И прибавил: — Ого-го-го!..
А хвост его весь высунулся из кожуха и завертелся, закружился вокруг своего места, как крылья на мельнице, когда дует сильный ветер.
Тогда опять где-то в воздухе протрубили трубы; и задрожал вдруг весь Микола: так страшно ему стало, как никогда еще не бывало в жизни. И некий оглушительный голос, похожий на раскаты летнего грома, во время грозы, произнес:
— Будешь ты, грешник Микола Безбатько, гореть в кипящем смоляном котле… Будешь гореть… Будешь кипеть… Тащите его, кидайте в смоляной котел…
И вот уже его тащат: десятский Охрим и сторож при волостном правлении, хромой Макарка — взяли раба Божьего Миколу Безбатька и тащат, тащат по какому-то длинному темному подземелью, где пахнет сыростью и серой.