Праздничные отпуски были для нас, семинаристов, большим событием в жизни, особенно для дальних, то есть для тех, которые жили не в губернском городе, где находилась семинария, а в уездных городишках или деревнях.
Отправлялись мы обыкновенно партиями человек в тридцать, а иногда и больше; собирались партии задолго до праздников; набирались они медленно, можно сказать, любовно; спервоначалу брались с разбором ближайшие родственники, потом присоединялись к ним знакомые которого-нибудь из участников партии, и уже перед самыми каникулами, для увеличения количества отправлявшихся, собирались просто «попутчики».
Перед Рожественскими праздниками 1859 года нас собралось едва двадцать человек. Что было тому причиной — наверное теперь не припомню: может быть, многих лишили отпуска, может быть, кто и раньше уехал с приехавшими в город родными, а кто остался у товарища в городе, не захотев пуститься в дальний путь, — одним словом, наш старшо́й, как ни бился, а и двадцатого-то человека разыскал, что называется, с грехом пополам, почти что накануне самого Сочельника.
Так или иначе, наколотилось нас двадцать человек, да вот, верно, быть греху: во всей нашей партии и половины-то не набралось больших семинаристов — все малыши, из первых классов. А пройти-то нам нужно было верст пятьдесят, то проселочной дорогой через поле, то просекой через лес; то был путь из страшноватых — пошаливали частенько, а деревни, которые и встречались по дороге, отстояли одна от другой так далеко, что в промежутках не только что человека можно было убить, а и всю-то нашу команду укокошить… и никто бы не явился на выручку. Знали мы все, что путь-то небезопасный, но, собираясь в былые времена большими партиями и запасаясь здоровенными дубинами, мы не боялись набега голодных побродяжек, тем более что в большинстве случаев мы были парни здоровые. Кулак великовозрастного семинариста мог положить на месте любого каторжника, а ноги у нас были развиты не хуже, чем у теперешнего велосипедиста-гонщика.
Ну, так вот, за несколько дней до отпуска собирает нас старшо́й на совещание: как быть и что решить. Собрал-то он не всех, — что ж малыши-то смыслили, — а только тех, кто был в силе и в разуме; таких-то набралось нас семь человек.
— Что же нам, братцы, делать? — спрашивает старшо́й.
Парень он был сильный, высокий, статный: косая сажень в плечах; волосы — что твоя львиная грива, шапкой на голове торчат!
Голос зычный, звонкий, на клиросе первым басом пел и в дьяконы идти собирался; имя его было Понтий Кандидиевский, но все звали его Понтием Пилатом, на что он каждый раз, добродушно улыбаясь и скаля свои крепкие белые зубы, подносил к самому носу шутника свой увесистый здоровенный кулачище.
«Этого хочешь отведать за Пилата? Ирод!» — говорил он низким басом.
— Что же нам делать, братцы? — озабоченно повторял он на совещании, обводя нас своими веселыми голубыми глазами, в которых опытный наблюдатель заметил бы на сей раз тревогу.
И такой наблюдатель нашелся. Семинарист старшего класса, маленького роста, худой и бледный, с узенькими бегающими глазами, обрадованным и злым голосом спросил Понтия:
— Неужто наш Понтий Пилат струсил придорожного подбродяжки?
На этот раз Понтий не обратил внимания на прозвище и продолжал шагать по аудитории, в которой мы собрались на совещание.
— Малышей много, — говорил он, ероша волосы, — что как… я буду в ответе?.. Да и зачем башку под топор-то поставлять…
— Что же делать? Неужто на праздники оставаться в этой постылой клетушке? — проговорил мягким баритоном высокий семинарист, обводя стены аудитории презрительным взглядом.
— Тебе что! — отозвался широкоплечий приземистый парень с красным прыщеватым лицом. — Ты весной бросишь эту лачугу, а каково-то нам?.. Еще год эту лямку тянуть… да вдруг домой на Святки не смахать?!
— Что с малышами делать? Ведь я в ответе… — твердил Понтий.
Все заговорили в один голос и запротестовали; громче всех ораторствовал маленький худыш, злобно сверкая глазами на Понтия, которого крепко недолюбливал за его авторитет и мощь; он всегда был рад чем-нибудь досадить ему. Звали его Ветхопещерников.
— Ты просто, Пилатушка, трусишь… Так и сознайся, а нечего на малышей сваливать. Хвастлив да труслив — знаешь, кому брат? — ехидно спросил он, и все дружно и весело засмеялись.
Понтий дрогнул от это смеха, вытянулся во весь свой могучий рост, хлопнул дланью по своей широкой груди и, точно иерихонская труба, загремел своим сильным басищем:
— Кто? Я? Я — трушу? Я, брат, — он произнес нецензурное словечко, — ах ты, мразь этакая! Иуда! Да ежели я только пальцем до тебя дотронусь — мокро останется! У-у! Прочь с глаз моих, а то несдобровать твоей мерзкой роже.
Ветхопещерников съежился и спрятался за спины товарищей. Он знал, что Кандидиевский в гневе страшен и неудержим. А Понтий, немного успокоившись, посмотрел на нас своими добрыми голубыми глазами и решительно произнес: