мимо детской площадки (вот здесь становится холодно,
начинается
останавливаешься, закуриваешь и идешь).
Да, вот с этого момента начинает трясти,
что-то внутри побаливает трещинкою в кости,
(помню, как домой нужно было — до десяти)
Что ты знаешь об этой дороге,
об этом каждодневном пути?
2.
Что ты знаешь о том, как на берег идет волна?
Как она огромна и как черна,
как она так медленно наплывает на
маленькую фигурку, как становится размером с дом,
со скалу,
а потом —
нет ни берега, ни моря, только она.
(вот я спрыгиваю с подножки маршрутки, да, на бордюр,
подставляю лицо дождю,
вот иду — здесь вечно лужа, а здесь уклон, а вот сигаретный киоск,
время распадается, плавится, словно воск,
и волна поднимается до облаков, до звезд).
Что ты знаешь о том, как уходит земля из-под ног,
как подпрыгивают чашки в шкафу, как ползет со стола листок,
как трясущимися руками открываешь замок
и бежишь в подвал,
чтоб успеть, пока не смело, не накрыло
сколько их, кто не успевал?
Что ты знаешь об этом — о ночи, о холоде,
об этой стихии, что поднимается изнутри?
Передай зажигалку, давай о чем хочешь —
только не надо об этом городе,
лучше вообще со мной
о прошлом
не говори.
Однажды ты разбежишься — и прыгнешь с мыса
прямо в небо,
высокое,
чернее чернил.
И все, что будет иметь хоть какой-то смысл —
это те, кого ты любил.
Тебя проведут в общественную приёмную
самого главного,
попросят заполнить анкету,
например: почему разошлись? — будешь мяться:
мол, все при нём, но я
так не любила, как он шумно грызет конфеты.
С этим?
Ну, тоже какая-то малозначительная ерунда.
И в сухом остатке
выпадут две или три недели,
(может быть, месяца, а у некоторых это года),
когда ты был счастлив —
понимаешь? —
на самом деле.
И когда ты шагнешь за грань
со звоном рухнувшего стекла,
и тебе откроется выход в другие Вселенные,
все, что тебе останется, — это любовь,
которая у тебя была,
больше ничего не будет
иметь значения.
Сын Лаэрта возвращается из странствий домой,
сбрасывает снимает
Проходит по коридору, мимо холодильника, оборачивается — вокруг все то,
что его окружало и двадцать лет назад, и, кажется, даже сто лет назад,
словно не уходил, словно здесь часы навсегда стоят.
Пенелопа выходит навстречу, клетчатая рубашка, залатанные штаны,
Чуть-чуть отпустила волосы, а так — изменения не видны,
Его чашка стоит на столе (новая салфетка, дорогая, сама ткала?),
даже кошка не постарела, и трется в колени, мурлыкает, мол, ждала.
…Для тех, кто уходит, уезжает, бросает все, проходят дни и года,
они то сбрасывают, то отращивают души и города,
время ставит на них морщины и шрамы, как отметины на приклад,
и трассы становятся серебристыми нитками, и в ушах поезда стучат.
Будь ты кем угодно, но ты вернешься, ничего бесконечного нет,
и увидишь, что дома все то же, для тебя стоит на плите обед,
потому что на самом деле не было,
не было,
не было этих лет.
Те, кто ни на каплю не изменился, все также сутулятся, когда стоят у окна,
как застывшая фотография, как кусочек старого сна.
Разбирай рюкзак, герой Одиссей, забрасывай под кровать,
а о том, что прошло здесь за это время,
тебе лучше правда не знать.
Она говорит ему: «Я тебя люблю»,
это значит — воздух, холодающий к ноябрю,
это значит — в прокуренном баре играет блюз,
и сидеть на полу на спальниках, распивая блю
кюрасао, спорить о политике: «извини, перебью»,
это — после грозы рассыпается мир на осколки,
и танцует радуга в каждом из них,
и идешь по трассе, и песни поешь из книг,
это значит: «я вечно танцую, ну так рискни».
Он говорит ей: «я люблю тебя»,
и как его не понять.
Это значит — в обнимку ложиться вдвоем на кровать,
прижиматься сильнее и другого к себя прижимать,
это значит — милая, лет через пять
из тебя получится отличная мать.
И они стоят (январь, фонари и танцует вьюга)
и надеются,
что слышат
друг друга.
Вот тут-то и перехватывает — на выдохе,
Остро покалывает в горле,
Тут-то и понимаешь, как он тебе дорог,
как глубоко в тебе проросли его корни,
тут-то и понимаешь, что куда бы ни уходила,
как бы ни умела из наручников высвобождаться —
это твой заколдованный лес,
твой волшебный домик,
вечно готовый тебя дождаться.
Сколько бы ни ходила, а всегда вернешься домой,
шепчешь расцарапанными губами: «не забирай его, боже мой,
потому что рыжее солнце светит зимой,
потому что трасса ложится под ноги, и над нею мерцает зной,
потому что целый мир становится передо мной,
когда он стоит за моей спиной».
ДЕВЯНОСТЫЕ
Мы повзрослели: прошлое кажется вымыслом,
отзвуком небывалых, нездешних музык.
Из девяностых — так незаметно выросли
и поступили в вузы.
Словно закончилось теплое долгое лето, и
мир изменился, что был знаком и дорог.
Мы называем их —
прошлым десятилетием,
не замечая своих оговорок.
Нам-то куда остается? Дальше ли, выше ли,
или — к стене, на колени, пулю в затылок?
Да, девяностые. В общем, спасибо, что выжили.
Круто, что было.
(Вот я сижу — очки, и передняя парта,
портрет президента — кто тут его еще помнит?
дома — нет света, у папы снова запарка,
и отопления нет ни в одной из комнат,
вот мы едим картошку с подсолнечным маслом,
по телевизору будет про Тома и Джерри,
вот я бегу из школы — светло и ясно,