– О, ещё как умеют, – тихо сказал дед, – это мы, люди, возгордились и считаем, что у нас у одних есть умение рассуждать и понимать, как устроен мир. А только смотрю я кругом, прислушиваюсь да приглядываюсь к природе, и становится понятно мне: далеко не мы одни разумны: звери, птицы, да даже растения порой потолковее нас будут. Они не рвутся прыгнуть выше головы, ни от кого не отрываются, лишь бы показать, какие они сильные и как хорошо и без всяких советов и всякой помощи проживут. Они живут так, как живётся им, и не ропщут ни на мать-природу, ни на все невзгоды, которые доводится им вытерпеть, потому что, Анна, они понимают: у матери одна рука бьёт, а другая – ласкает, и если бьёт, значит, так нужно; если ласкает – значит, смысл в этом есть. Если и отнимает она что, то только ради будущего всех своих деток. Если дарит – значит, чувствует: без её подношения туго деткам придётся. А бывает, что человек гневит мать-природу, и буйствует она, и тогда многие беды сыплются на головы её несчастных деток, но… но разве плачут они? Разве унывают? Разве начинают роптать и обвинять мать в том, что она их позабыла, позабросила, что она их ни за что ни про что ударила и унизила, а многих искалечила, а многим сверх того – жизни отняла?
Анна медленно поднялась с продавленного пуфа. Дед стоял за дверью, и была она уверена, что он говорит, почти прижавшись к дереву лицом. Голос его был глуховат, но слышался отчётливо, и каждое его слово резало воздух, как острый алмазный нож. Анна остановилась у двери и приложила к ручке руку. Блестящий металл был холоден и гладок на ощупь.
– Разве можно такое простить? – прошептала она. – Когда тобой, словно игрушкой…
– Знаешь, Анна, – перебил её дед, – было дело такое у меня однажды… ты ещё не родилась, и даже Машка не родилась; жили мы с твоей бабкой тут дружно, никого не трогали. В конце лета молодёжь, как обычно, в лесу резвилась, но дорезвилась на этот раз до того, что ужасный пожар охватил полянку. Там, с западной стороны, до сих пор обгорелые деревья стоят, если хочешь, можешь пойти как-нибудь и взглянуть. Всеми силами мы этот пожар тушили: даже ребятишки малые с вёдрами бегали. Сколько зверья погибло! Кролики малые пушистые задыхались этим серым тяжёлым дымом. Лоси падали и издыхали – уже вышли бы вроде, но лёгкие-то насквозь отравлены. И белки падали с веток, и находили мы потом ещё долго в золе белые обгоревшие скелеты…
Анна приникла лбом к холодной двери. Неописуемая печаль звенела в словах деда.
– Два дня пожар тушили, – заговорил он снова, – и, когда всё-таки победили мы его и вогнали в пепел, прошёлся я по погоревшим участкам. Ворошил я золу, находил белые мелкие кости, и сердце у меня, как у парнишки, плакало. И небо, Анна, плакало вместе со мной. Хмурились тучи, и деревья, обожжённые палки, печально раскачивались и потрескивали, закрывали своими ветвями небо, и одна за другой тяжёлые капли золу рыхлили – как будто мать на могиле ребёнка плакала. Я помню, как обнялся с обгорелой сосной, встал рядом с ней на колени, и долго смотрели мы на это серое мёртвое пепелище, а мать-природа рыдала, склонившись над трупами детей.
Она бывает сурова, подчас кажется, что и несправедлива она сверх меры, но не так всё это, Анна. И уверен я, что, отрывая от сердца хотя бы кусочек, она плачет: пусть мы и не видим того. Мать твоя, Анна, не самая умная женщина, положа руку на сердце скажу, и никогда не думал я, что она справедливая, что она благородная, но тебя она любит, и когда она позволяет себе любить, то сердце её становится чище, как очищается и твоё в этой любви.
С тихим щелчком отворилась скрипучая дверь. Дед стоял перед Анной, глаза его блестели, и его рука тянулась к ней навстречу. Анна неловко стиснула его ладонь своими пальцами. Вместе они вышли в молчащий коридор, и дед вывел её на крыльцо, где сидела, поникнув, на верхней ступеньке мать Анны и бесцельно глядела в никуда. Анна только хотела её коснуться, но мать уже повернулась к ней и схватила за руки.
– Я не со зла! – воскликнула она.
– Что-то не то на меня нашло… – застенчиво пробурчала Анна.
Темно уже было в городе, и темнота уже обнимала лес, подготавливая его к ночному сну. В это самое время, когда блеклые серебристые звёзды зажигались по одной то тут, то там на плотном сизовато-синем полотне, слабый прохладный ветерок шевельнул ветви могучего старого дерева, на котором весь лес держался. Землерой, что на самом краю толстого сука стоял, вдохнул полной грудью и открыл глаза.
Впервые за весь день печаль в них сменилась улыбкой, и корни, ветвящиеся глубоко под землёй, вгрызлись в неё ещё увереннее и дальше, чтобы, когда снова придёт холодная пора, дерево ни в чём не нуждалось.
Веночки