Одной из типических особенностей китайской мысли выступает то, что для большинства философов Китая природа осталась в основном на периферии внимания, поскольку их гораздо больше интересовало развитие человеческого общества, функционирование государства и устройство социальных взаимосвязей. На первый взгляд может показаться, что китайские мыслители ограничивали свой интерес к природе аналогиями и метафорами, применяемыми ими в политических и философских рассуждениях. Как заметил ханьский философ Дун Чжуншу (II в. до н. э.), мудрецы говорят о человеческих добродетелях, не занимая себя описанием видов птиц и зверей («Чуньцю фаньлу», 13.2). По слухам, Дун был так погружен в свой книжный мир, что никогда не мог с точностью сказать, едет ли он на кобыле или жеребце. Мало кто из китайских мыслителей воспринимал природу в обособлении от человеческих дел, то есть как нечто, познаваемое посредством стороннего наблюдения, описания и эксперимента. Синолог Дерк Бодде писал: «Люди, которые уподобляют бамбуковые деревья высоконравственным личностям, а в низвергающемся вниз водном потоке видят пример конфуцианской благопристойности (
Безусловно, есть доля правды в утверждении о том, что в Древнем Китае теоретический интерес к устройству природы затмевался увлеченностью этической и политической философией. В конце концов, смута и хаос, под аккомпанемент которых мастерам китайской философии приходилось формулировать свои мысли, безусловно, были продуктом человеческой деятельности. Философские рассуждения стимулировались экстремальностью человеческого опыта в жестоком мире, а не безмятежностью гор и вод, украшающих китайскую пейзажную живопись. Когда у Конфуция сгорела конюшня, он поинтересовался, не пострадали ли люди, но не спросил о лошадях («Лунь юй», 10.17). Как бы мы ни толковали этот эпизод, приписывая Конфуцию либо общее безразличие к судьбе животных, либо пренебрежение имущественными заботами в трудные времена, факт остается фактом: люди его эпохи, как и их потомки, не оставили после себя сколько-нибудь заметного массива зоологической и ботанической литературы, в которой описывались бы процессы роста растений или движения животных. В этом плане Китай отличается от греческого мира, где уже с VI в. до н. э., начиная с Пифагора и продолжая Аристотелем, интерес к природе вдохновлял теоретические и аналитические труды.
Тем не менее не стоит говорить о неспособности древних китайцев развивать естественные науки, опираясь сугубо на тот факт, что их наблюдения редко обретали форму предметных или экспериментальных трудов, написанных тем же языком, каким пользовались греки и римляне — и какой позже, кстати, был принят в западном естествознании. Подобные утверждения исказили бы достижения Китая во многих сферах научного знания, в частности в медицине, фармакологии и астрономии. Это все равно что настаивать на том, что вкус чая можно оценить, только если пьешь его из чашечки с блюдечком, но не из пиалы, или называть человека неграмотным лишь из-за того, что он не владеет языком, который в его социуме считается господствующим. Иначе говоря, современным наблюдателям не стоит подходить к эпистемологии Древнего Китая, отталкиваясь от собственных биологических познаний.