— Так вот, — продолжал Иван Матвеевич, — говорю Долдону: давай в Петровке парниковое хозяйство развивать. Завалим овощами Изюм, завалим цветами Изюм и Харьков. Девчатам нечего, кроме фермы, делать зимой в Петровке. Уезжают они — Изюму с его оптико-механической промышленностью девчат подавай и подавай. Пусть они и у нас, как там в каком-нибудь цехе, в белых халатах и перчатках работают. Девчата будут оставаться — парней прибавится, ведь, кроме моей Нюрки, почти никого из невест не осталось. А моя кобенится, ждет прынца какого-то заморского. Может, и тебя, у вас же любовь, кажись, была…
— Кажись, — подтвердил Женька.
— В самом-то деле, вдруг и ждет? — к удивлению Женьки, раздумчиво спросил Сдобрымутром. — Что ж ты теряешься? И сам не гам и другому не дам, получается? Перестоит кобыла в отцовском хлеву, хоть и на морду уродилась, но кто же ее в молодую упряжку возьмет? В шарабан разве…
— Вы и вправду, дядько Иван Матвеевич, за меня Нюрку отдали бы? — в целях самозащиты насмешливо спросил Женька.
— Я сказал, но не думал. Вру, думал, но еще думать надо, — и засмеялся, показывая большие длинные зубы, которые, вспомнилось почему-то, назвал Женька в детстве лошадиными; заржал вот так Бидаренко, а Женька возьми и спроси: «Дядько, а почему у вас такие зубы конячьи?»
— Так я приеду и зашлю сватов.
— Засылай, только не сразу. Хотя мне что — мне с рук сбыть. Тебе подумать надо, а остальное — Нюркино дело…
— А командировка у вас какая сюда? — переменил тему разговора Женька, опасаясь, как бы в таком щепетильном деле не опростоволоситься.
— О, историческая! — поднял вверх указательный палец Сдобрымутром. — Помнишь, на лужку скважину бурильщики оставили? Искали нефть-газ, а пошла минеральная вода. Идет и идет, говорили, редкая и ценная. Бьет фонтан, сбегает грязным ручьем в Донец. Заметил я, что коровы не пьют воду из Донца, хотя она и чистая в наших местах, стараются попить из того ручья. Подумал: дай-ка, проведу на своем гастрите и радикулите эксперимент. Напился — не умер, и желудок вроде в порядке. Стал пить по стакану перед едой — через месяц изжогу как рукой сняло, а аппетит… Бочку приладил, привезу воды летом, на солнышке нагреется, и принимаю ванны. Чую — поменьше крутежу в костях. Прослышал, что где-то ее исследовали, а где — не знаю. Говорю Долдону: а почему бы нам не использовать по-хозяйски источник? Вон в Италии, так там минеральная вода в несколько раз дороже вина, а у нас даром пропадает. Поставить заводик по разливу и сдавать в торговую сеть. Возить в Донбасс. Она дороже молока! Молоко колхоз сдает по пятнадцати рублей за центнер, а центнер воды стоит двадцать! Так ее же не кормить и не доить, только разливай в посуду. Или почему бы не поставить тут межколхозный санаторий для ветеранов — у многих же кости застужены. Отвечает Долдон: вы еще и Манилов, Бидаренко, у меня голова о другом болит. Да оно о своем больше болит у тебя, Иван Иваныч, а не о нашем. Вон пасеку запустили: ульи стоят — еще тех дядек, которые в колхоз их сдавали. Не чешут тебя за мед, развалил пчеловодство… А на днях подошел к новому председателю и говорю: «Петро Иванович, с источником надо что-то делать, хотя бы забить его как-нибудь. Чтоб его закрыли, я добился, но зачем же он забитым будет стоять?» — «Неужели ты думаешь, Иван Матвеевич, — отвечает Петро Иванович, — мне удобно начинать дела с минеральной воды? Не поймет никто. Занимайся сам этим. Будем считать, на общественных началах, по своей инициативе, а нужна будет моя поддержка, тогда и я подключусь». Привез в Харьков бутыли воды — целый чемодан, на пробы и анализы. До Харькова дошел, не помогут, до Киева дойду, не помогут — в Москву поеду, — застучал ребром ладони по столу Сдобрымутром и добавил мечтательно: — Представляешь, построят в нашей Петровке санаторий, сколько доброго людям можно сделать…
Напоследок, когда уже улегся на раскладушку, спросил:
— Слушай, Евген, а зачем ты голых баб по стенам развесил?
— Да это подарили мне заграничный календарь, я разрезал его и повесил. Это эстетика, дядько Иван Матвеевич, а не голые бабы.
— Срам он и есть срам, как ты его там не прозывай, — ответил Бидаренко и через минуту, посвистывая, как сурок, спал.
Женька убрал со стола, устроился с учебниками на кухне и зубрил до двух часов ночи. Вышел Сдобрымутром в кальсонах, промычал что-то, видимо удивляясь, а затем, возвращаясь из туалета, спросил: «Ты что полуночничаешь?» — «Уроки учу». — «Ты смотри, какой настырный, хм… Еще в люди выйдет наше Горунча со своим сельсоветом», — сказал он и ушел опять спать.
Но утром, уже прощаясь, вдруг согнулся пополам Бидаренко, замотал головой как боталом и засмеялся, исторгая протяжно-удивленно: «Уй-ю-ю-ю…» И Женька понял, что пришло что-то за ночь в голову Сдобрымутром, и теперь ничто, ни длинный разговор, ни исповедь гостя, ни угощение и гостеприимство не спасут его, Женьку Горуна.