— Прошу вас, граф, зайдите. — Клаудиа понимала, что единственным ее спасением сейчас может стать только серьезность и полная искренность. — Садитесь, — она указала на парный стул напротив, но Аланхэ остался стоять при входе, почтительно склонив голову. Правда, Клаудии показалось, что он делает это лишь для того, чтобы вовсе не смотреть на нее. — Дело в том, что мне больше не к кому обратиться здесь, — не медля более начала она. — Вы — единственный человек, который может мне помочь, — и затем после небольшой паузы добавила: — И которому я действительно доверяю.
Аланхэ усмехнулся, но в усмешке его была почти боль.
— А как же ваши доблестные защитники, Хуан и Сьерпес?
— Хуан в Португалии, и моя просьба к вам как раз и касается Педро Серпьеса. Говорят, он теперь служит у принца Астурийского, и я… — тут вдруг Клаудиа с ужасом вспомнила, что Педро теперь известен при дворе под именем Санчо Арандано. Уж не выдала ли она его?
Но видя спокойствие Аланхэ, она вдруг поняла, что тот знает больше, чем должен, — …прошу вас, помогите мне! — И девушка, не в силах больше сдерживаться, вновь заплакала.
Дон Гарсия посмотрел на плачущую француженку со сложным чувством презрения и жалости. Еще услышав ее голос из окна, он сразу почувствовал, что произошло нечто из ряда вон выходящее, и, идя многочисленными переходами, пытался понять, что именно могло вдруг случиться. Он знал от Осуны, что ее протеже не перестает много заниматься и работать над собой, но одновременно каждый день видел, как много времени проводит она со своим кердо и каким взглядом на него смотрит. Видеть это почему-то было для дона Гарсии непрекращающейся пыткой, и он пытался убедить себя, будто дело здесь лишь в том, что его эстетическое чувство не выносит зрелища искренней прекрасной юности, попираемой ничтожеством. И он мог бы заставить себя вообще не видеть этого… Однако Аланхэ все же вынужден был признать, что здесь его задевало нечто совсем иное. Но что? Ах, слишком эта девушка с яркими черными глазами, вся огонь, вся красота, вся противоречие, напоминала графу его несчастную родину, растоптанную Бурбонами, задушенную инквизицией, растерзанную невежеством и предрассудками выродков! Но простить ей то поспешное объятие на берегу Мансанареса он все никак не мог.
— Думаю, чем зря тратить время на слезы, вам лучше было бы объясниться откровенно. Я — офицер, более того — солдат, и просьба женщины для меня закон.
— О, если бы это было так просто! Если бы вы потеряли в жизни все: родителей, близких, юность, любовь…
— Я потерял отца, близких у меня никогда не было, юность моя прошла в одиночестве уединенного замка и на поле боя в горах Перпиньяна, а любовь… Любви нет, мадмуазель. Есть только ослепление похоти, любопытство, честолюбие или каприз.
— Вы говорите о любви к женщине, — всхлипнула Клаудиа, — но есть еще иная любовь — любовь к родине.
— В таком случае, эта любовь должна удовлетворять вас — Франция, в отличие от моей униженной родины, процветает, — зло ответил он, и длинные пальцы в перстнях, побелев, стиснули эфес шпаги.
— О, дон Гарсия! — это невольно вырвавшееся восклицание девушки затронуло в Аланхэ что-то самое глубинное, темное, неотделимое от томных ночей Севильи, от раскаленного добела солнца Альпухарры, от темной крови корриды и от смуглых крестьян, взрывающих плугом сухую землю.
— Говорите, мадмуазель. Я полагаю, сейчас время дорого не столько мне, сколько вам.
— Благодарю вас, дон Гарсия, вы правы, и… прошу простить меня.
Клаудиа открыла шкатулку, легким летящим почерком набросала записку и запечатала ее тем кольцом, что носили лишь три человека во всей Испании.
— У меня осталось всего три дня, — откровенно призналась она и положила узкую белую полоску бумаги в подставленную ладонь, которая, словно серебряной чешуей, сверкала оборотной стороной колец. — И, пожалуйста, не думайте обо мне дурно, дон Гарсия.
Служба у принца Астурийского была для Педро хороша уже тем, что не оставляла ему практически ни одной свободной минуты. Фантазии и аппетиты инфанта, умело подогреваемые герцогом Уруэньей, были воистину непомерны. Но, как ни странно, Педро, который думал, что ему придется трудиться на своем новом поприще с отвращением, скоро обнаружил, что при всей своей мерзости, Фердинанд далеко не глуп и даже подвержен порывам своеобразной доброты. И в его ненависти к своему народу, увы, было немало верных оценок.
Правда, разговоры, которые он вел с Педро, были нечасты. Основное время уходило на подслушивание, подглядывание, совращение барышень и устройство диких оргий в мадридских пригородах. Причем, все это должно было выглядеть совершенно естественным, а потому Педро очень пригодились здесь как его знакомства с контрабандистами и нищими, так и изысканность манер, обретенная у дона Гаспаро. Тем не менее, он постоянно ходил по лезвию ножа, что, впрочем, совсем не пугало его и особенно восхищало принца.