Дни шли за днями, а кошмары осады лишь только увеличивались. Французские пушки, надвигаясь на город, разрушали его все больше, гибли жители, гибли солдаты, сотнями умирали пораженные страшной эпидемией. Никто больше даже не думал о том, выстоит город или падет. Все, словно потеряв ощущение реальности, просто продолжали безостановочно делать свою работу. Французы, озлобленные сверх всякой меры, яростно рвались вперед. Защитники Сарагосы бесчувственно и безжалостно продолжали сопротивляться, не жалея ни чужих, ни своих жизней. На груды трупов уже давно смотрели, как на мешки с землей и шерстью, строя из них временные укрытия.
Для Клаудии, как и для остальных жителей, понятие «время» давно потеряло смысл; оно существовало не в виде восходов и закатов, ночей и дней, а определялось лишь редкими минутами затишья или возможностью положить в рот кусочек чего-либо съестного. Любой день мог оказаться последним, и девушка жила, словно в полусне. Пожалуй, даже в Госпиталь она шла только потому, что Гарсии было проще забежать туда, а не в дом покойного Локвакса. Кроме того, она чувствовала себя не в силах перенести вид умирающего брата и беспомощно склоняющегося над ним отца, которому приходилось терять сына, едва обретя его.
Как-то раз, ближе к самому концу января, в один из тех тусклых, пропитанных грязью от вывороченной повсюду земли и едким запахом пороха, дней в собор вбежал Аланхэ, и Клаудиа, как всегда, ничего не смогла прочитать по его надменному бесстрастному лицу.
— Как хорошо, что ты здесь, — почти рассеянно заметил он. — Я как раз собирался поговорить с тобой. Пойдем, сейчас небольшая передышка, и мы вполне можем пройтись по Косо до рынка. — Дон Гарсия говорил это так, словно предлагал прогуляться после полудня по теневой стороне мадридской площади Пуэрта-дель-Соль.
— Но раненые…
— Время для них теперь почти не имеет значения, — на секунду губы Аланхэ сложились в горькую усмешку, но в дымном свете факелов Клаудиа не заметила ее.
Они вышли и, взяв ее под руку, Гарсия быстро направился в сторону улицы Эскуэлас. Оба молчали, и уже у самого рынка Клаудиа, наконец, осторожно спросила:
— О чем ты хотел поговорить со мной, Гарсия?
Он только прижал к губам обе ее руки.
— О том, как я люблю тебя, моя Хелечо. О том, что с тобой мир для меня стал другим, открытым и прекрасным, несмотря на все ужасы и кровь. О том… Впрочем, мы уже почти рядом с домом дона Хосе. Зайди, поешь немного, у меня есть горсть отличного проса, и Аланхэ вынул из кармана грязный батистовый платок, завязанный узлом.
Клаудиа, никак не реагируя на его предложение, в изумлении посмотрела на мужа.
— О чем ты говоришь, Гарсия? В чем ты меня обманываешь? И зачем?
Они стояли уже почти у порога.
— Обманываю тебя, Хелечо? Как странно, что приходится обманывать именно тебя… Слышишь? — Клаудиа прислушалась и прислонилась к выщербленной осколками и пулями стене: в районе Госпиталя раздавались сдавленные крики и хрипы вперемешку с одиночными выстрелами. Это было самое страшное — штыковая атака на… раненых. — Я не мог оставить тебя там. Наша позиция там безнадежна, и всякое сопротивление было уже бессмысленно. Теперь у нас остается только несколько кварталов вокруг собора дель Пилар. Выходить тебе из дома больше незачем. Постараюсь прийти, как только смогу. Иди же, — и, на миг прильнув к ее лицу, дон Гарсия стремительно скрылся за углом.
Клаудиа поняла, что, скорее всего, больше никогда не увидит его.
И огонь жизни, поддерживаемый чувством своей необходимости раненым и надеждой на ежедневную встречу с Гарсией, вдруг потух в ней. Она часами сидела теперь на полу в углу, глядя в одну точку и прислушиваясь к то приближающейся, то к ненадолго удаляющейся стрельбе. В другом конце полутемной комнаты неровно и часто дышал Игнасио, да порой раздавались подавляемые рыдания отца. Сознанием Клаудиа понимала, что самым верным в ее положении было бы встать, выйти на улицу, найти мужа и погибнуть вместе с ним, но тело, парализованное голодом и нервным напряжением, уже отказывалось ей подчиняться. И она продолжала сидеть, закутанная в рваные одеяла. Она не пыталась поить брата отварами из трав и не тратила более сил на то, чтобы растопить очаг.
Теперь все делал дон Рамирес, которым двигала любовь к обретенным детям, любовь, поддерживавшая его все долгие годы скитаний и неизвестности. Теперь она заставляла его двигаться, разжигать огонь, греть воду и долгие часы бродить по изменившемуся до неузнаваемости кварталу в поисках пищи. Он уходил как можно раньше, в те предутренние часы, когда французы атаковали реже всего, и переворачивал каждый камень в разрушенных домах, надеясь обнаружить остатки пролитой или просыпанной в момент неожиданной бомбардировки еды. Иногда ему это удавалось, и он приносил домой то сморщенные маслины, то горсть крошек, то сушеные сливы.