Клаудиа, всем существом вслушиваясь в звуки боя, в котором погибала ее святая, выстраданная столькими ошибками и унижениями любовь, почти не замечала уходов и возвращений отца. Скорее, она просто ощущала их по усиливающемуся временами бреду Игнасио, которого присутствие отца, видимо, как-то успокаивало даже в бессознательном состоянии. И Клаудиа в смятении, смешанном с ужасом, который охватывает любого человека, слышащего речи безумца, пыталась хотя бы понять, о чем говорит ее несчастный брат.
— Там шиповник, сладкий шиповник, красное с золотом, красное с золотом… Зачем тебе колета[174]
, зачем, но, если хочешь, я отращу колету… О, не зови, мне больно в ушах, и я не могу прийти… Ты — мое солнце, ты похожа на маму… Мама, расскажи мне про синее небо… Не кричи, не кричи, в поле так много птиц, и жаворонки, и сойки, почему ты не сойка?..Часами слушала Клаудиа жаркие речи брата, особенно пугаясь, когда он заговаривал о матери — к какой женщине стремилось его измученное сознание? И глухая злоба к Пепе непонятным образом закипала в ее душе: как она могла так легко отказаться от него, не искать, не требовать обратно?! Потом мысли ее невольно переходили к таинственной повитухе. Почему же она отказалась от них? Почему не спасает, если обещала ей еще у колыбели удачу и счастье? О, если бы не она, кто знает, быть может, все было бы по-другому…
Клаудиа чувствовала, что уже и ее мысли путаются, сплетаясь в рваный клубок, и снова начинала прислушиваться к звукам недалекого боя.
Но вдруг в один из дней она заметила, что дон Рамирес появился неожиданно рано и, убедившись, что оба его ребенка живы, не бросился к очагу, а сел за стол и подтянул к себе мешок, сквозь который проступали какие-то кровавые пятна.
Клаудиа в ужасе смотрела на этот мешок — ее воспаленному сознанию вдруг представилось, что отец принес ей голову убитого Гарсии, как средневековый сеньор приносил жене сердце убитого любовника. Она даже не могла заставить себя вымолвить ни слова и только глазами все как бы спрашивала отца: «Что там?»
Но тот в ответ растерянно улыбнулся, развязал веревку, и из-под опавших краев ткани выступил огромный кусок конины.
— Но лошадей давно нет, — прошептала она, вспомнив и о внезапно еще в самом начале года загадочно исчезнувшей Эрманите, и о разорванной в клочья на глазах Игнасио Кампанулье, и о раненом на оборонительных работах Ольмо, которого, без сомнения, солдаты сразу же прирезали на еду. О последнем, кусая губы, как-то рассказал ей Педро, для которого гибель лошадей на войне всегда была ужасной виной и болью.
— Это-то и удивительно, доченька. Поднимись и помоги мне разделать и сварить его, а тем временем я расскажу тебе одну странную историю.
Наскоро сняв шкуру и кое-как разрезав мясо на куски, отец с дочерью поставили на огонь котел. От запаха у обоих даже закружилась голова, и они присели у постели Игнасио, который в присутствии отца опять забылся неверным сном.
— Сегодня я отправился в район семинарии, часть ее пока у нас в руках и народ, зная, что семинаристы покинули здание еще в первую осаду, на промысел туда не ходит. Я сделал ставку на это и стал шарить в развалинах кухонного корпуса. Конечно, за летнюю жару все изгнило, но ведь бывают такие вещи, как вино, кофе… О зерне я и не думал, там такая прорва птиц, особенно, ворон, что можно подумать, будто им не хватает падали. И вот, разгребаю я кирпичи, а вороны вокруг так и вьются, так и орут, словно чувствуют, что мне повезет… — За окном, как бы подтверждая слова дона Рамиреса, тоже послышалось заунывное одиночное карканье. — Вот-вот, именно так. — Тихо, тихо, сыночек, лежи спокойно, скоро мы тебя накормим вволю, — наклонился старик к Игнасио, вдруг беспокойно задвигавшемуся на постели. — Но я не обращаю внимания, ломаю себе привычно ногти и вдруг… чувствую, что кто-то на меня смотрит.