и т. д. Эта сущность, как к ней ни относись, остается определяющей и для жизни, и для текста. Присутствие карнавального врага – Рейгана ли, Картера ли – придает ей «самость», субъектность. Пригов, впрочем, способен вообразить разные России, которым в будущем придется между собой договариваться – или расходиться в непонимании. Не отсюда ли растут корни «Теллурии» Сорокина, которого с Приговым объединяет не только дружба, но и метод?
Разум.
Работая с положениями философии и логики, Пригов создает самые абстрактные свои тексты, демонстрирующие, однако, «фирменные», псевдонаивные логические сдвиги. Пригов часто рассматривает (разумеется, иронически) фигуру интеллектуала, а еще – сам процесс мышления: «Всякая вещь определяется по точности явлению / и условно угадываемой сути / Лошадиная морда, например, проглянувшая / во тьме, по явлению есть / неожиданность и недолжность, / а по сути – черт-те что». В этих стихах выясняется, что от метафизики до физиологии один шаг – но, по счастью, и наоборот: от физиологии до метафизики. Возможность этого шага-сдвига всегда волновала Пригова.Искренность.
Идея искренности проблематизировалась гораздо раньше, чем дебютировал Пригов. В оттепельной критике поднимался вопрос «об искренности в литературе», что вызвало панику у литературного начальства. Уже в 1980‐е заговорили о «новой искренности» – и, конечно, Пригов, чуткий к любым новым веяниям, поучаствовал в этом разговоре, создав одноименный сборник. Тем не менее говорить об «искренней» авторской позиции Пригова невозможно, даже когда он произносит знаменитое «Я лежал – Пригов Дмитрий Александрович!». Какой бы тонкой ни казалась маска, отделяющая в приговском случае автора от лирического субъекта; как бы ни «влипал» автор в эту маску – невозможно ни избавиться от нее, ни принять ее как имманентное свойство автора. Все риторические приемы Пригова приходится считывать с поправкой на маску – и помнить, что таких масок может быть много. Это, однако, не означает ограничения. «Замена „искреннего“ творчества на перформанс… парадоксальным образом указывает у Пригова на возможность (только возможность!) анархической свободы от власти языка, культурной традиции, авторитетных дискурсов», – пишет Марк Липовецкий[68]. В каком-то смысле это свобода актера, шута – но она заведомо больше, чем свобода того, кто внутри этих дискурсов закрепощен.