Стихотворение заканчивается одинокой строкой «И тут дама завизжала», но то было в прошлые века. В наше время от осознания своей некрасивой смертности уже не визжат, а еще его не рифмуют. Его обычно вытесняют подальше (будущему бывшему человеку состояние его тела будет уже безразлично). Но некоторые его проговаривают: жестко, безжалостно, утрированно и вместе с тем точно – так, что в этом нет никакого болезненного любования, а есть особый род гуманизма.
Соблюденное memento mori серьезно меняет оптику – и человеческую, и поэтическую, и читательскую. В случае с Георгием Геннисом читатель еще и находится под властью удивления: манера поэта, которой уже больше 40 лет, представляется монолитной, как бы неподвластной историческим обстоятельствам. Страшно интересно (страшно и интересно), какие же обстоятельства окружали автора, который уже в конце 1970‐х предлагал новый взгляд от лица не-достоевского «подпольного человека» – не маниакальное самоупоение, а сострадательное созерцание. Увидел, ощутил, зарегистрировал. Запомнил и проводил в последний путь. Принес пользу и себе – «присев на скамейке в парке», где внезапно самовоспламенился человек, «смаковал / тающий холодок милосердия» (это важные слова, запомним их). Холодок – пишущему, а мороз по коже остается читателю – например, разделенных 10 годами стихотворений «Бабушка» и «Безумная мама».
Мир, описываемый Геннисом, – мир постоянного физического распада, отмены цельности; человек здесь может развалиться на составные части, его можно сложить и утрамбовать в сумку. «Человек устроен из трех частей», «Калугина сложили пополам и выкинули его как сор» – да, хармсовские мотивы тут как тут: Хармс думал ту же мысль, что и Геннис, пока его не прервали представители цельного исторического сознания. Важное следствие этой мысли – в том, что распад угрожает в конце концов и самому субъекту, пусть даже он застрахуется от него переходом в третье лицо:
Потеря языка отнюдь не так комична, как потеря носа у Гоголя, – еще и потому, что язык, хоть и становится отдельным существом, не демонстрирует интеллекта и самим фактом своего демарша лишает поэта возможности вступить с ним в диалог. Возможно, такими же беглецами из доминиона субъекта, распоясавшимися alter ego поэта оказываются сквозные персонажи поэзии Генниса – в первую очередь это Кроткер и Клюфф.
Эти супруги, единственные Амур и Психея (а заодно Филемон и Бавкида, ибо среди их многочисленных приключений есть и молниеносное старение), которых мы заслуживаем, – главные участники геннисовского эксперимента над телами и умами людей. Есть и другие: друг Кроткера Борх; некто Леня Сумерк, расчленяющий женщин, которые после соития с ним становятся деревьями; его подруга Анна Клеть, то добровольно дающая бросить себя в пруд, то превращающаяся в товарный вагон. Если позволительно такое сравнение, герои Генниса напоминают персонажей мультсериалов «South Park» и «Happy Tree Friends»: в первом почти в каждой серии гибнет один из главных персонажей – мальчик Кенни, а в следующей серии он как ни в чем не бывало оживает, чтобы погибнуть вновь; во втором самыми разнообразными смертями, как правило связанными с нарушением техники безопасности, умирают милые зверушки – зайчики, белочки, ежики и исключительно тупой лось. Ни эти мультфильмы, которые при всем обилии крови весьма жизнерадостны, ни стихи Генниса не дают основания заподозрить, что герои умирают или калечат друг друга, а потом на их месте вырастают новые такие же: скорее дело происходит в параллельных вселенных – или, в случае Генниса, автор придумывает одну версию событий, потом как бы стирает ее и придумывает другую. Но самым верным мне все же кажется предположение, что персонажи, по крайней мере самые важные – Кроткер, Клюфф и некоторые другие, – это ипостаси авторского «я», crash test dummies авторской фантазии. Ей не нужно оправдываться в своей мрачности, потому что окружающая реальность, преломленная авторской оптикой, ничуть не радужнее.