Эти роли далеки от вспомогательных: с помощью своих персонажей Геннис на фоне константы смертности деконструирует этику (в том числе инстинкт сострадания) и телесность; первую – фигурально, критически, вторую – буквально. Подчеркнутая физиологичность стихов Генниса, несколько мамлеевского свойства, обращает на себя особое внимание. Человек здесь может оказаться сам себе отцом и ребенком: в одном тексте «Кроткер понял что забеременел самим собой / и теперь обречен / выдерживать схватки»; в другом, не вошедшем в эту книгу, еще один сквозной персонаж Генниса по имени Бунтий «летом целый месяц ходил в меховой шапке / и выходил / из перхоти сала и жара / зародыш собственной головы». С одной стороны, перед нами некий субститут размножения – или возвращение к старым его способам, скатывание на последнюю ступень подвижной лестницы Ламарка, к делению амеб. С другой стороны, неприятная физиология у Генниса намекает на особенности тех отношений, которые возникают у лишенных почти всякой культурной идентичности «голых людей на голой земле». Им есть чем обмениваться друг с другом и есть что друг другу пожертвовать (вот, например, еще одни роды: Анна Клеть рожает «машинку для стрижки бороды», которую той же ночью губит Леня Сумерк: «Запахло паленым / Сумерк испугался и выдернул штепсель из розетки»; наверное, даже Бубнов, которого мечтала родить и таки родила хармсовская Хню, прожил более радостную жизнь). Но из нашей бытовой реальности, обложенной ватой иллюзий, все это выглядит гротеском.
Буддист мог бы сказать, что Геннис демонстрирует нам страдание, которым полнится сансара, но штука в том, что никакой нирваны не предполагается: Геннис показывает новые перерождения своих героев, не наслаждаясь ими, не проповедуя урок. Если принять ранее высказанную мысль о героях как проекциях авторского «я», стоицизмом автора можно только восхититься (в очередной раз ощутив мороз по коже). Здесь есть особый гуманизм – но это слово не должно обманывать читателя. Жалость к другому у героев Генниса – весьма специфического свойства:
Впрочем, в другом стихотворении (не попавшем в эту книгу) Клюфф отпиливает правую ногу уже не Кроткеру, а себе – и дает ее мужу в дорогу:
Это трогательное самопожертвование в порядке вещей во вселенной Генниса. Здесь люди, неспособные ответить на мандельштамовский вопрос «Дано мне тело – что мне делать с ним?», но в то же время сопротивляющиеся коллективизации этого тела («Только Кроткер барахтался / сопротивляясь натиску сплочения»), почти автоматически совершают странные вещи: ритуалы, кажущиеся дикими только сторонним наблюдателям. Казалось бы, это сближает Генниса с «новыми эпиками» – такими, как Леонид Шваб и Арсений Ровинский, – но Геннис, начавший свой путь гораздо раньше, принципиально занят более плотным, основательным письмом. Может быть, здесь лучше работает сравнение с Федором Сваровским, которому законченная история интереснее фрагмента (тем более, что в одном стихотворении Бунтий и Бунтия оказываются роботами, чьи половые органы одновременно служат частями огнестрельного оружия). Истории, которые рассказывает Геннис, могут принадлежать к одному большому нарративу (как, собственно, стихи о Кроткере и Клюфф) – но в силу того, что они вариативны, порой противоречат одна другой и ни одна из них не приоритетна, у каждой из них возникает самостоятельная ценность. Это чувствуется в самой организации нынешнего избранного: на месте многих выбранных автором стихов могли бы находиться другие, не менее интересные. Нет нужды угадывать внутреннюю мотивацию автора при выборе того или иного текста: практически все читанные мной стихи Генниса репрезентативны; про любое, если случайно его услышать, можно сразу сказать: «Это Геннис» – что, конечно, признак состоявшегося и замечательного поэта. Если его имя не сразу возникает в голове при дежурном разговоре о современной поэзии, причиной тому, по-моему, только характер материала, с которым работает Геннис. Охотников до этого материала немного.