Ершов ту же энергию «переваривает» по-ершовски. Его сложноструктурная, многоцветная живопись, равно восходящая как к русскому авангарду начала двадцатого века, так и к искусству византийских мозаик, сочетает в себе утонченность и пышность, торжественность и нерв, абстракцию и икону. «Верой двигается, – комментирует художник. – Библия – это человек».
Пытаясь уйти от заданности мышления, от культурной памяти и академической техники, Ершов то и дело совершает в живописи заячьи петли с намерением вырваться из замкнутого круга собственных представлений и усвоенных навыков. Его интересует не готовый мир, а само творение, непосредственное сияние, и мечта Ершова – не уйти от предмета, а обогнать его и оказаться на воле.
«Беритесь за сюжет – форма все съест, задавит, забьет», – неожиданно серьезно роняет Бахарев.
Мне странно слышать такое высказывание из уст закоренелого формалиста и западника, но взвешенность интонации говорит о том, что это не очередная громкая фраза. Труд многих лет, сама драма труда обусловила эту фразу, вырвала ее, как занозу из пальца.
Видимо, у каждого художника свои Сцилла и Харибда, между которыми суждено пройти.
«Стань Ловцом в собственном Бегстве, отрекись от Знания – от маленьких поэтических светляков в пользу Большого», – заклинает Ершов.
Это кажется мудреным, умозрительным, книжным, но на самом деле совершенно не книжное.
«Я как-то в молодости ехал в трамвае и смотрел на ухо сидящей напротив девушки. Я тогда подумал, что если я смогу нарисовать одно ее ухо, то я смогу нарисовать все, вообще все».
«В горах ты встречаешься со смертью, с пустотой. Но подниматься, взглянуть всегда интересно. Ты с ней там соприкасаешься, и это становится тобой. Как человек ты должен умереть, чтобы видеть это».
Высказывания Ершова не трафаретны – они всегда очень личные, даже если художник теоретизирует или рассуждает о материях самого отвлеченного порядка. Ему интересно находиться в поиске, «браконьерить в живом потоке» (выражение Ершова), где нет статичных, штампованных форм. Поэтому вера его путешествует по окраинам ереси.
«Вот Дева Мария, – говорит он между прочим. – Ведь это ее воля, ее свобода выбора была в том, чтоб понести непорочно».
Я-то всегда считал фигуру Богородицы за что-то пассивное (в том смысле, что на нее просто снизошло), а Ершов бросил мысль, что это ОНА принимала решение, она САМА вызвалась и в буквальном смысле родила христианство.
– Рисунок – мужское начало, живопись – женское. Она не вторична. Ее, конечно, можно подавлять и использовать, но тогда она не дышит, не даст цветов. Я предоставляю живописи равные права – даже где-то пропускаю ее вперед. Образ дремлет в безобразном.
Если бы Ершова подслушал кто-то из православных церковников, его бы, наверно, отправили на «отчитку»!
Он показывает одну из новых работ на сюжет о жертвоприношении Исааком Авраама. Картина – во всю стену, до потолка (три метра на четыре), причем я уверен: была бы у Ершова мастерская просторней, тогда и картина была бы больше. Окидывая взглядом фигуру связанного мальчика на алтаре над вязанкой дров, художник изумляется, как в первый раз видит:
– А ведь он левитирует. Он там не лежит.
– Моя картина стоит столько же, сколько в нашей стране получает в месяц лейтенант милиции! – заявляет Бахарев. – Я не привязываю курс ни к евро, ни к доллару. Моя точка отсчета – средняя зарплата лейтенанта милиции.
– Ты все равно за ним не угонишься, – издевается Ершов.
– Не угонюсь, ну и что? Я за миф, за легенду. Все мои картины – это легенды. Я с первого шага, как приехал в Иваново, думал, что поймаю тут Синюю птицу, а попал как кур во щи. Меня же тянуло, грубо говоря, на некое современное, западноевропейское искусство. Я о нем хотел рассказать, осуществить, собрать круг товарищей. А оказалось, что в реальности люди, мыслящие философски, в такой среде, как Иваново, почти не выживают, крайне редко. Все чаще адаптируются и затухают, или они не видят больше смысла брыкаться и идут по накатанному обывательскому пути: делают деньги, приспосабливаются к начальству, лавируют: «быть как все», «быть как все», – и ничего от их замыслов не остается. В Иванове невозможен Большой театр. У нас в городе пассионарная впадина. Люди не знают, для чего живут, зачем родились. Вот ты читаешь постоянно Евангелие, – обращается Бахарев к Ершову, – думаешь о божественном… Скажи: зачем человек приходит на землю? Чего он тут забыл? Чего ему нужно?
– Погоди, погоди, – Ершов искренне взволнован, как будто торопится высказать что-то, что он чувствует, как тлеющий на языке уголек. – Я абсолютно уверен, что человек рождается, потому что он хочет родиться. Он рождается, потому что не высказал чего-то, не договорил чего-то. Я говорю о предыдущих жизнях. Человек рождается по собственному желанию. Душа его где-то там, она очень ждет, когда придет ее черед, чтобы родиться снова. Родиться для правды. Господь нас теснит в жизни. Мы все, как ужи, ускользаем. Лишь бы не знать о себе или мире полную правду.