– Да что такое «правда»! Какая «правда» тебе нужна? Мир настолько подвижен и настолько переливается ежесекундно. Завтра у нас уже такого разговора не состоится. Даже оценить правду невозможно. Это скользящий процесс, переливающийся процесс, – восклицает Бахарев. – Мы все очень завязаны на времени. В какую эпоху родились, в такую и живем. Были бы живы сейчас Лев Толстой или Репин, разве кто-то бы их заметил? Книг не читают, картины не смотрят. Ни у кого нет большой мысли.
– Да, мы тут в Иванове зарылись, как в ил, чтобы нас не съели или чтобы мы никого не трогали, – соглашается Ершов. – Это вообще странно: 2018 год, а в искусстве двадцать первый век так и не начался, или мы с тобой не знаем. Никто нового «Черного квадрата» так и не пишет.
Тут вмешиваюсь я:
– А что означает «Черный квадрат»?
– «Черный квадрат» ничего не означает, – толкует Ершов. – Вернее, он означает «ничто»: старое искусство дошло до точки, до квадрата, уперлось в него, и, чтобы идти дальше, оно должно очиститься через квадрат, через эту идею…
За чашкой чая оба художника всегда о чем-то спорят, обсуждают, разглагольствуют, учат не учиться, а понимать самому, открывать в себе – тогда суждение перестает быть выдумкой.
И что бы в порыве ни плел Бахарев о тщетности усилий художника в провинциальной среде, существование одной этой мастерской само по себе опровергает все тезисы о тщетности делаемого, и в глубине души Бахарев в этом уверен не меньше, чем в пульсе собственного сердца:
– Мы странники, все бредем, ни на что не глядя, в нашу вечную всеобъемлющую Мекку-Красоту, а как она называется: модернизм, экспрессионизм, черный квадрат, красный квадрат, – пусть голова болит у искусствоведов.
– Ты болтун! – Ершов разглядывает свежие работы Бахарева. – Сколько всего натрепал, нагородил! Разве это море? Шампуня налил! И опять повсюду сплошной Китай! Мы знаем, что камни ты умеешь рисовать, – ты другое покажи.
– Ишь ты! Как будто можно так прийти и показать. Это надо дождаться… А чего дождешься у нас в Иванове? Это не город, а крысиная дыра! – агитирует Бахарев с решительным видом, хотя отлично устроился в «крысиной дыре» и в ус не дует.
«Пассионарная впадина» стала для него родимым домом. И дача есть, и филистерские помидорчики растут на подоконнике зеленым рядком, приготовившись к высадке в майскую пору.
Узнав, что я пишу этот очерк, Бахарев тут же ухватился за меня, втюхивая мне на выбор гроздья метафор:
– Сравните нас с кем-нибудь из античных персонажей. С греческими богами или титанами, которые борются с пигмеями, – мэтр не мелочится. – Я, например, Зевс, а Ершов – Гермес. Видите, уже рифма!
Я говорю, что Ершов предпочел бы, чтобы сравнение относилось к христианской культуре.
– Пожалуйста! Великолепно! – соглашается моментально Бахарев. – Я могу быть святым Петром, потому что у меня дедушку звали Петр. Он был сапожник и многогранная личность. А Ершов – внук Иуды. Так и напиши!
По-видимому, он просто не может не придумывать. Если Бахарева лишить этой счастливой возможности, он лопнет, как пушка, которую зарядили слишком мощным зарядом.
Бах! – кисточка поддевает красный.
Бах! – красный обжимает берег.
Бах! – поднимается красная волна.
Интересно, что Ершов начинал с классических психологических портретов а‐ля Крамской. Его первые модели – настороженные детдомовцы, лобастый мальчишка-олигофрен из школы-интерната, отставной полковник в сером плаще.
– Этого натурщика никто не хотел писать, – вспоминает Ершов. – Я учился на третьем курсе Академии. Он ходил, ко всем просился: возьмите меня. А его никто не брал. Жалкий, забитый, почему-то мне казалось, что он бывший военный. Я его не то что пожалел или проявил к нему сострадание, но он меня искренно заинтересовал. Я говорю: «Давайте ко мне». И вот как он сел – мне сразу понравилось. Никакого освещения дополнительного или драпировки подбирать не потребовалось. Сразу стало понятно, чего я хочу, что это будет большой размер – не этюд, не эскиз. Я сшил два холста. И до сих пор мне нравится, чтобы головы в работе были размером с реальные головы. Мелкие головки я писать не люблю.
– Орлы на мух не охотятся? – поддакиваю я, однако Ершов неожиданно возражает:
– Орел – урод. Мне не нравятся хищные птицы. Я люблю уток.
Он оценивающе смотрит на своего «полковника»:
– Да, психолог во мне погиб, любовь к цвету поборола.
А Бахарев доволен:
– Это я тебя испортил!
Именно Бахарев первым в Иванове (еще в семидесятых годах) начал делать масштабные религиозные полотна: