«Вчера побывала на выставке ивановских художников, которую организовала наша фирма. Работа номер 2, Николая Максимычева. Шикарная большая картина с видом старого городского кладбища: на заднем плане очертания кладбищенской церкви и какого-то дома, на переднем – очертания памятников и оград, и вроде даже пара человеческих фигур. И все это великолепие в желто-коричнево-красноватых осенних тонах! Я была в восторге… Работы номер 3 и 4 Николая Максимычева – „Ночь в Богородском“ и „Автопортрет“. От них мне захотелось петь: I’m going slightly mad… It finely happened. O, ye… (Я иду слегка сумасшедшая… Клево, что это случилось! О, е))».
Разве это Иваново?
Город пошел юзом. Он сам не свой, в него что-то нахлынуло.
Но это он и есть – перепутать невозможно: вот спуск на Жарова, вот Воробьевская церковь, вот бурылинский музей, скорее похожий на старинный шотландский замок с привидениями. Долговязая клякса идет с клюкой. Палитра – нервная, мазки – колючие.
С безрассудством художника Максимычев нащупывает обычно скрытую сторону вещей, подводную область. Рука Маргариты гладит мерцающего Кота Бегемота.
А художник – на пороге (или, скорее, в преддверье), и одна половина убедительно говорит: «Пора убираться», а другая – «Зачем?».
И добавляет: «Куда?», пожимая плечами.
Пейзажи – яркие, мельтешащие, брызжущие, как будто охваченные единым порывом, но при этом в картинах совершенно нет воздуха. Даже летучие струи фонтана перед Дворцом искусств кажутся наплывами пещерного сталактита. Свобода и статика, наваждение и явь, кошмар и эйфория до того переплетены, что не знаешь, как описывать. Но тебе это нравится, такое смещение тебе ПО ДУШЕ.
Морок странной красоты, изменивший природу, легко уживается с деталями повседневности – светофором, качелями, фонарем на мосту, уличным кафе, пешеходным переходом.
Кто-то из коллег удачно сравнил живопись Максимычева с электросваркой – в ней действительно есть сверкающее, изжигающее начало. Художник берется, казалось бы, за самые мирные, прогулочные и безоблачные мотивы (парк, городская площадь, весенний день), но свежести в них нет, как нет и уюта, ренуаровской легкости.
Такое ощущение, что сам автор хочет все исчеркать – вернее, не хочет, а так получается, так карта легла, такой сумбур на душе.
Привычная реальность проваливается и тонет, однако Максимычев не декадент, не мистик. Скорее он бежит от художественного осознания своей «ненормальности» в сторону скородельных пленэров, но в лучших работах художник проговаривается.
На автопортрете он изобразил себя с заломленными руками и пустым, отсутствующим взглядом зомби. Пространство картины насквозь пронизано лучистыми «демонами». Сам взмах руки выражает одновременно и силу, и беспомощность. Со всех сторон наползает черный цвет.
Невольно вспоминается гоголевский «Вий»: «Панночка смотрела закрытыми глазами».
– Максимычев был оригинальный тип. Я не могу его стройный портрет сложить. Его интересовали необычные ситуации – очутиться в чужом городе, пойти в ближайший клуб, сказать: «Я художник, вам чего-нибудь не нужно?» – «Давай, художник, – молодец, что приехал!» Неделю там пожил, неделю здесь… Шабашки, халтуры – по колхозам, совхозам, такая жизнь – растрепанная, романтичная, не слишком обязывающая. Жене непросто было. Он свободу любил.
–
– Вряд ли. Я не помню, чтоб у него даже книги или альбомы по искусству стояли, он их и не смотрел никогда. Без них подпитывался. У него в голове было что-то свое – необъяснимое; он сам не понимал.
–
– Экспрессия, неудержимость. Лучший период у него был в восьмидесятых–девяностых. Но были паузы – по известной болезни, кувыркания всякие: лет на пять, к примеру.
Дело не в алкоголе, не только в нем.
Дело в том, что человеку негде развернуться.
Навязчивый образ в его картинах – уродливо обрезанные городские тополя, буйно заросшие шквалом новых побегов, которые упрямо тянутся вкривь и вкось, вопреки всем заботам обкорнать их как надо. Какие-то монстры, а не деревья. Но оттого и интересно на них смотреть.
У Максимычева случались черные периоды, когда он полностью разрушал себя. С его стороны это каждый раз было микросамоубийство, но организм от природы был выносливый – художник очухивался и наверстывал снова. Работоспособность у него была бешеная.
Свою манеру он нашел довольно рано, приемы наработал и дальше на них ехал, как Емеля на печи, – получится, не получится, по русской поговорке – куда кривая вывезет.
В Рембрандты не метил, делал, что умел и что было ему близко. Лень? Незадачливость?