— Между прочим, ответ на последнюю часть проверки звучал так: «Под короной Великой Британии». Стаканы у вас за спиной. Я знаю, что дело происходило в Ратфарнхэме, — продолжал Стивен, — потому что я потратил целый день, пытаясь убедить лорда Эдуарда не продолжать составлять легкомысленные планы восстания. Я говорил ему, что я против насилия, и всегда был против него, и что даже если бы и не был, то вышел бы из организации, вздумай он настаивать на таких диких, фантастических идеях, которые погубят его самого, погубят Памелу, погубят дело и погубят Бог знает сколько храбрых и преданных людей. Он посмотрел на меня этаким трогательным, озабоченным взглядом, словно жалея, и сказал, что должен встретиться с вами, с Кенмером. Он совершенно не понял меня.
— У вас есть какие-нибудь известия о леди Эдвард — о Памеле?
— Я знаю только то, что она в Гамбурге и что семья приглядывает за ней.
— Она была красивейшей и добрейшей женщиной из всех, кого я встречал. И очень храброй.
«Это верно», — подумал Стивен и уставился на свой бренди.
— В тот день, — сказал он, — я израсходовал гораздо больше душевных сил, чем когда-либо за всю свою жизнь. Даже тогда меня больше не интересовало ни благое дело, ни теория правления на земле. Я и пальцем бы не пошевелил ради мнимой или подлинной независимости какой-то страны. Однако вынужден был вкладывать в свои слова столько пыла, словно я горел тем же воодушевлением, как в первые дни революции, когда нас переполняли добродетель и любовь.
— Почему? Почему вы должны были так говорить?
— Потому что мне следовало убедить лорда Эдварда в том, что его идеи разрушительно глупы, что о них известно правительству, и что он окружен предателями и доносчиками. Я приводил свои доводы последовательно и убедительно — лучше, чем мог себе представить, но он совсем не следил за ними. Он постоянно отвлекался. «Взгляните, — сказал он, — на тисе возле тропинки сидит малиновка». Единственное, что ему было известно, это то, что я настроен против него. Поэтому он остался глух к моим доводам. Если бы он только смог прислушаться к ним, ничего, возможно, не случилось бы. Бедный Эдвард! Прям как тростник! А самого окружали такие криводушные людишки, каких только знал свет — Рейнольдс, Корриган, Дэвис... О, это было жалкое зрелище.
— Неужели вы и в самом деле не пошевелили бы пальцем даже ради достижения умеренных целей?
— В самом деле. После того как революция во Франции окончилась полным крахом, сердце мое заледенело. Увидев в девяносто восьмом году грубую жестокость, дикие безумства, которые творили обе стороны, я стал испытывать такое отвращение к толпам людей, ко всяческим идеям, что не сделал бы и двух шагов ради того, чтобы реформировать парламент, предотвратить создание унии или способствовать приближению золотого века. Имейте в виду, я выступаю лишь от своего имени, выражаю лишь собственные взгляды, но человек как частица какого-то движения или толпы мне безразличен. Он утрачивает человеческие черты. И я не имею никакого отношения к нациям или национализму. Единственные теплые чувства, которые я испытываю, это чувства к людям как индивидам. Мои симпатии лишь на стороне отдельных личностей.
— Вы отрицаете патриотизм?
— Любезный мой друг, я покончил со всякого рода спорами. Но вы, так же как и я, понимаете, что патриотизм — это слово. Причем оно обычно обозначает или «Это моя страна, права она или нет», что звучит подло, или «Моя страна всегда права», что глупо.
— Однако на днях вы остановили капитана Обри, игравшего «Похороним круглоголовых»[55].
— Разумеется, я не всегда последователен, особенно в мелочах. А кто не такой? Видите ли, он не понимал смысла мелодии. Он вообще никогда не был в Ирландии, а во время восстания находился в Вест-Индии.
— А я, слава Богу, был в это время у мыса Доброй Надежды. Это было ужасно?
— Ужасно? У меня нет слов, чтобы описать ошибки, медлительность, убийственную путаницу и глупость всего происходившего. Восстание не добилось ничего, оно на сотню лет задержало предоставление Ирландии независимости, посеяло ненависть и насилие, породило подлое племя доносчиков и таких тварей, как майор Сирр. Кроме всего, оно сделало нас жертвой любого шантажиста-доносчика. — Стивен помолчал, затем продолжил: — Что касается той песни, то я поступил таким образом отчасти потому, что мне было неприятно слышать ее, а отчасти потому, что неподалеку находилось несколько матросов-ирландцев, причем ни один из них не был оранжистом[56]. Было бы жаль, если бы они возненавидели своего капитана, хотя у него и в мыслях не было как-то оскорбить их.
— Мне кажется, вы к нему очень расположены?
— Расположен? Да, возможно, и так. Я не назвал бы его закадычным другом, для этого я знаю его недостаточно долго, но я очень к нему привязан. Жаль, что этого нельзя сказать о вас.
— Мне самому жаль тоже. Я прибыл на судно, полный лучших намерений. Я слышал, что он непредсказуем и своенравен, но хороший моряк, и я очень бы хотел быть им довольным. Но сердцу не прикажешь.