Когда колонна людей, которых гнали из Либеркура и Уаньи, добралась до Курьера, было, вероятно, около двух часов дня. Несмотря на дождь, Курьер все еще горел.
Не все, кого вели из Уаньи, дошли до Курьера. Дорогой разъяренные конвоиры вдруг решили, что семнадцать человек из этой колонны зажились на белом свете. То ли бойня, происходившая утром, еще не утолила жажду убийства, томившую эсэсовцев, то ли ее распалили пожары и запах горелого человеческого мяса… Как знать? Убили семнадцать человек. Лишь только начались первые дома за Батарейным мостом, у домика с садом, обнесенным изгородью, убили семнадцать человек, убили их в идиллическом садике, где уже цвели весенние розы. Конные стражники втолкнули туда семнадцать обреченных. И там натешились над смертниками вволю. Сначала заставили их копать могилы, раздев несчастных догола или почти догола, потом стали бить чем попало — прикладом винтовки, каблуком сапога со шпорой, кулаком, лопатой; били до тех пор, пока у каждого из семнадцати лицо уже нельзя было назвать человеческим лицом, а тело стало кровавым бесформенным куском мяса. А тогда палачи дали несколько очередей из ручных пулеметов с одного конца садика до другого. После этого на кустах не осталось больше роз. Я знаю имена только четырех из семнадцати убитых — Жорж Мюллен, Эжен Вассон, Аристид Оливье, служащие угольной компании в Уаньи, и поляк Альфред Станчек, батрак, работавший в Уаньи на мельнице, — сын Болеслава Станчека, убитого в тот день утром в подвале Пишара.
Эти семнадцать не видели, как пылал Курьер.
Утром, когда жители проснулись, почти весь город был в огне. Целые районы подверглись систематическому разрушению — их забросали гранатами в наказание за долгое сопротивление марокканцев; трупы марокканских солдат для острастки снесли на площадь и бросили там, как падаль на свалке, а около них поставили часовых. Немецкие солдаты ходили из дома в дом и прикладами выгоняли оттуда жителей. То и дело раздавались выстрелы. Из-за какого-нибудь пустяка человека убивали на месте.
Пришли и в дом Декера; фельдфебель допрашивал Элизу; двое детишек цеплялись за ее юбку, младшего она держала на руках. Элиза ответила: да, в доме есть мужчины — ее муж и брат. И тут как раз оба они вошли в комнату.
Немцы вытолкнули их на улицу. — Papiere![697]
Когда Этьен велел Барбентану надеть шахтерскую спецовку, в первую минуту лейтенант почувствовал безотчетное возмущение, а потом и сам удивлялся: вот что значит воспитание! Вдруг показалось невозможным снять военный мундир, перерядиться… А мешкать было нельзя, с минуты на минуту могли ворваться немцы. Чтобы выиграть время, Декер увел своего гостя в «сад», как называли жалкий клочок земли за решетчатой изгородью и сарайчиком, где держали инструмент. В этом сарайчике лейтенант Барбентан возвратился к положению штатского человека, а его военная одежда, завернутая в кусок брезента, сверху заложена была огородными инструментами. Не приди Этьену мысль об этом сарайчике, немецкий патруль захватил бы Барбентана в офицерском мундире. А тогда был бы конец и Барбентану, и всему семейству Декера, и их домику с красным, чисто вымытым плиточным полом. Пока Барбентан переодевался, Декер спросил у него военную книжку. — Что ты там делаешь? — вскрикнул Арман. — Не беспокойтесь, господин лейтенант…
Теперь, когда эту военную книжку вертели в руках немецкие солдаты, Арман увидел, что на уголке первой страницы Декер написал крупными буквами:
В Лоосской тюрьме среди заключенных росла тревога. Не так уж толсты были стены, чтобы в камерах не слышали, как приближается бой. Прошлую ночь никто не спал. Вокруг тюрьмы грохотали взрывы. Взлетали на воздух мосты, а в окна видно было зарево пожаров и вспышки молний.
Нестор Платьо разговаривал в углу с Элуа Ватбле, шопотом, конечно: теперь оба они еще больше опасались абвильского жителя. Додольф задремал и не мог слышать их.