На Елене белое платье. Она дышит свежестью и здоровьем. Ей двадцать лет. Ее глаза не смеются. Она, стыдливая, говорит:
– Вы были все время здесь?
– Да, конечно, я был здесь.
– Так это вы?…
И она опускает глаза.
Мне хочется ее крепко обнять, поднять на руки, целовать, как ребенка. Теперь, когда я вижу ее, ее сияющие глаза, я знаю, я люблю ее детский смех, наивную красоту ее жизни. И я с восторгом слушаю ее голос:
– Боже мой, если б вы знали, как я боялась.
И потом шепчет еще:
– Как страшно…
Она краснеет. И вдруг, как тогда, мягко и нежно опускает мне руки на плечи.
Ее дыхание жжет мне лицо. И с неизведанной мукой встречаются наши губы.
Я прихожу в себя – она сидит в кресле. На моих устах еще ее поцелуй, и вся она такая близкая и чужая.
– Жорж, милый, любимый, Жорж, не будьте печальны.
И она стыдливо и жарко тянется ко мне.
Я целую ее. Целую ее волосы и глаза, ее бледные пальцы, ее любимые губы. Я не думаю уже ни о чем. Я знаю только: вот она у меня на руках и трепещет ее молодое тело.
Догорает в окне прощальный закат. Красный луч бродит по потолку. Она, белая, лежит у меня на руках, и уже нет похмелья пролитой крови.
И нет ничего.
Эрна едет сегодня. Она похудела и как-то сразу увяла. Погас на щеках румянец, и лишь по-прежнему беспомощно вьются кудри – просят пощады. Я надолго прощаюсь с ней.
Она стоит передо мною, хрупкая и печальная. Ее опущенные ресницы дрожат. Она говорит тихо:
– Ну вот, Жоржик, конец.
– Ты рада?
– А ты?
Я хочу ей сказать, что я счастлив и горд, но в душе у меня сегодня нет ликования. Я угрюмо молчу.
Она вздыхает. Под кружевом платья ее грудь дышит прерывисто и глубоко. Она, видимо, хочет мне что-то сказать, волнуется и не смеет. Я говорю:
– Когда поезд отходит?
Она вздрагивает:
– В девять часов.
Я равнодушно смотрю на часы:
– Эрна, ты опоздаешь.
– Жорж…
Она все еще не решилась. Я знаю: она заговорит о любви, будет просить участия. Но во мне нет любви, и я ничем не могу ей помочь.
– Жорж, неужели?…
– Что неужели?
– Неужели мы расстаемся?
– Ах, Эрна, не навсегда.
– Нет, навсегда.
Ее голос чуть слышен. Я отвечаю ей громко:
– Ты, Эрна, устала. Отдохни и забудь.
И до меня долетает шепот:
– Я не забуду.
В ту же минуту я вижу: ее глаза покраснели и легко, как вода, покатились чистые слезы. Она некрасиво трясет головою. Ее локоны мокнут в слезах, жалко свисают к шее. Она рыдает и шепчет невнятно, глотая слова:
– Жорж, милый, не уйди от меня… Солнышко мое, не уйди…
В памяти встала Елена. Я слышу ее звонкий радостный смех, вижу сияющие глаза. И я холодно говорю Эрне:
– Не плачь.
Она сразу умолкла. Вытерла слезы, уныло смотрит в окно. Потом встает и, шатаясь, подходит ко мне.
– Прощай, Жорж, прощай.
Я повторяю, как эхо:
– Прощай.
Вот она стоит у моих закрытых дверей и ждет. И все еще шепчет с тоскою:
– Жорж, ты ведь приедешь… Жорж?…
Эрна уехала. Кроме меня здесь еще Генрих. Он поедет за Эрной. Я знаю: он любит ее и, конечно, верит в любовь. Мне смешно и досадно.
Помню, я сидел в тюрьме и ждал казни. Тюрьма была сырая и грязная. В коридоре пахло махоркой, солдатскими щами. За окном шагал часовой. Иногда через стену с улицы долетали обрывки жизни, случайные слова разговора. И было странно: там, за окном, море, солнце и жизнь, а здесь одиночество и неизбежная смерть…
Днем я лежал на железной койке, читал прошлогоднюю «Ниву». Вечером тускло мерцали лампы. Я украдкой влезал на стол, цепляясь руками за прутья решетки. Видно было черное небо, южные звезды. Сияла Венера. Я говорил себе: еще много дней впереди, еще встанет утро; будет день, будет ночь. Я увижу солнце, я услышу людей.
Но как-то не верилось в смерть. Смерть казалась ненужной и потому невозможной. Даже радости не было, спокойной гордости, что умираю за дело. Было какое-то странное равнодушие. Не хотелось жить, но и умирать не хотелось. Не тревожил вопрос, как прожита жизнь, не рождалось сомнения, что там – за темною гранью. А вот помню: меня занимало, режет ли веревка шею, больно ли задыхаться? И часто вечером после поверки, когда на дворе затихал барабан, я пристально смотрел на желтый огонь моей лампы, стоявшей на покрытом хлебными крошками тюремном столе. Я спрашивал себя: нет ли страха в душе? И отвечал себе: нет. Потому что мне было все – все равно…
А потом я бежал. Первые дни в сердце было все то же мертвое равнодушие. Машинально я делал так, чтобы меня не поймали. Но зачем я это делал, зачем я бежал – не знаю. Там, в тюрьме, иногда казалось, что мир прекрасен, и хотелось воздуха и горячего солнца. А на воле меня снова томила скука. Но вот однажды под вечер я остался один. Восток уже потемнел, загорались ранние звезды. Розово-синей дымкой заткались горы. Снизу, с реки, повеяла ночь. Сильно пахнет трава. Громко трещат цикады. Воздух тягучий и сладкий, как сливки.
И вот в эту минуту я понял вдруг, что я жив, что нет смерти, что жизнь опять впереди и что я молод, здоров и силен…