Это и есть выбор? Единственные варианты? Найти укрытие в подвале или остаться, остаться, остаться и принять риск быть подхваченным воздухом? Гроза приближалась, гроза словно говорила ему: «Либо оставайся и наблюдай за мной, дай унести тебя, или найди укрытие; но тебе в любом случае придется держать ответ передо мной». Он не хотел. Нет. Не желал держать ответ. Нет, никогда. Нет.
Только остановившись на углу Восемнадцатой улицы, чтобы проверить, нет ли машин (их не было), он сказал себе: «Я встал с бордюра, я ухожу, я иду прочь». Он не понимал, что происходит, пока не объяснил это сам себе. Также он не понимал, что бежит, пока не оказался на мосту (ветер толкал его назад, но все же он шел вперед, через мост и по направлению к бульвару) и отметил для себя, что не бежит, как спринтер, а несется галопом, если можно так выразиться, что ступает на заваленный мусором мост, а на ногах его выходные ботинки.
На остановке ждали трамвая две цветные женщины, постарше и помоложе, которая лишь выглядела взрослой, обе сидели на скамейке и смеялись. Он не расслышал над чем. Ветер стал еще сильнее, чем прежде. Та, что моложе, растирала подошву голой ноги той, что старше, той, у которой в ушах были жемчужные серьги, а длинные волосы заплетены в косу, обвитую вокруг головы, словно венок.
Он пересчитал оставшиеся монеты. В воздухе запахло озоном – признак неминуемого летнего ливня. Это запах свободы от труда на сегодня, знак, что пора вернуться домой, а после ужина будет медовое мороженое. Он не пошел под навес остановки, потому что не желал стоять рядом с цветными женщинами, а хотел ощущать, как струи дождя проливаются ему на голову. Шум дождя внезапно стих на несколько мгновений, и он услышал, как женщина постарше произнесла:
– Это просто звучит похоже. Они говорят, что мозоль
Электрический разряд способствовал усилению запаха озона, образованию трехатомных молекул кислорода вместо двухатомных, и молодые люди вдыхали воздух с ностальгией, даже если и оставались дома.
Потом подошел трамвай, и цветные женщины в него сели. И он тоже сел.
Позже, в вагоне поезда, ползущего вдоль берега озера на запад, как обычно и бывает, последнего, отправляющегося со станции Эри вечером, кондуктор попросил его предъявить билет, который он так и не купил. Чиччо полез во внутренний нагрудный карман куртки, но билета и там не было! Он вывернул наизнанку карманы брюк. Он забыл его дома!
– Бог мой, теперь меня выставят из поезда! – сказал он.
Слезящиеся глаза кондуктора задержались на выступающем адамовом яблоке Чиччо, и он сморщился от жалости так, что бакенбарды его наползли на усы, сделав его похожим на Честера Артура и моржа одновременно. Он набрал полные легкие воздуха и выпустил его, теперь разглядывая ослабленный узел галстука, который донна Констанца велела надеть на ланч и который он давно бы снял, будь у него сумка, куда его положить.
Ему даже не пришлось рассказывать жалостливую историю об ожидавшей его тете, которая будет от беспокойства рвать на себе волосы, если не увидит его на перроне в Толедо. Кондуктор лишь сокрушенно покачал головой и пошел дальше по проходу. Это страна с христианскими ценностями. Он был ребенком, для таких не существовало настоящих наказаний.
Он проснулся, когда поезд подъезжал к городу Сандаски, а потом снова заснул. В следующий раз он открыл глаза и увидел перед собой темный проход и кондуктора в тусклом свете пространства между вагонами.
– Мишока, – объявил он, – подъезжаем. Мишока, Индиана. Мишока.
Пепельница в подлокотнике сиденья у окна была закрыта и заклеена жевательной резинкой. В вагоне было очень темно. Чиччо встал, услышав, как за кондуктором захлопнулась дверь. Он не увидел никого, кто бы ехал рядом. Он спешно прислушался к ощущениям внутри. По его разумению, это мог быть только страх, заставлявший раньше отступать, но теперь у него не выйдет. Он знал, что лучше чувствовать, чем думать, но на этот раз предпочел второе.
Он думал о лососе и жуках.
Затем об отце Делано, учившем их христианской доктрине, и об игре, в которую он заставлял их играть в классе, – нечто похожее на салонное развлечение иезуитов.
– Напиши чернилами на листке бумаги, – с нажимом произнес самоуверенный священник со сморщенным лицом и белыми, будто соль, волосами, – какому смертному греху подвержена твоя персона. Не раздумывай. Просто признай. Этого лишь для тебя, никто другой не увидит.
Чиччо написал: «Гнев и чревоугодие». Затем вычеркнул чревоугодие. Ведь он все же растет.
Отец Делано сказал: