Он присел на корточки и прислонился боком к стене. В печи занялся огонь, сухие дрова начали потрескивать. С минуту старик глядел на пламя, потом достал кисет с табаком, клочок газеты и стал вертеть цыгарку.
— На-кось, выкуси, злыдень… — вдруг тихо проговорил он, старательно облизывая закрутку, такую огромную, точно она была рассчитана на десяток людей.
Я невольно улыбнулся. Старик разговаривал сам с собой. Он вытащил из печки огонек, запалил цыгарку и опять проговорил:
— Ага! Вишь чего захотел…
Я еле сдержался, чтобы не рассмеяться.
Дым от его закрутки поплыл по комнате, вызвав во мне нестерпимое желание закурить. И закурить именно из стариковского кисета, свернуть цыгарку из его же обрывка газеты. Я не выдержал:
— Дедок, поделись табачком!
— A-а, проснулись! — Он поднялся, подошел ко мне и подал кисет. — Ездить куда-то изволили? Сколько дней топлю печь на ветер, а жильца все нет. — Дед поднялся, отошел от печки, посмотрел на меня внимательно и спросил: — Из русских?
— Почему «из русских»! Русский, — сказал я.
— Вот и я подумал, что русский, хотя тут вот начальник, немец, а по-русски тоже ловко говорит… Табачок-то дрянной, самоделковый — горлодер…
— Ничего, я привычный. Всякий курить доводилось, — сказал я, свертывая цыгарку.
— Ну, тогда угощайтесь. Мое дело — предупредить.
Я приподнялся на локоть, прикурил от его закрутки, затянулся, и глаза мои полезли на лоб: самосад до того был крепок, что горло сдавили спазмы, я закашлялся, и слезы ручьем потекли из глаз.
— Ну как? — спросил, сдерживая улыбку, дед.
Я не мог сразу заговорить, бросил закрутку в печку и, продолжая кашлять, едва выдавил из себя:
— Табачок, будь он проклят…
— Это с непривычки, — успокоил меня старик. — А вообще, конечно, табак дрянь, горлодер… Я же предупреждал…
Я закурил свою сигарету и обратился к старику:
— Из местных?
— Нет. Но недалече отсюда, из черниговских.
— А сюда на работу как попал?
— Кого же сюда пошлют! Некого. Встарину говорили, что на безрыбье и рак рыба, а я скажу — на безлюдье и Фома человек. Вот и пригодился Фома. Народу-то нет! Одни — сюды, другие — туды подались. А я в городе двадцать годов живу, всем известен как человек безобидный — ну, меня и определили истопником.
Дед с виду был простоват, словоохотлив, но только с виду. На самом же деле в нем проглядывали хитрость, осторожность. Я решил с ним побеседовать.
— Но, должно быть, по чьей-либо рекомендации попал? К нам первого встречного не возьмут.
— Что-то вроде этого. — Старик улыбнулся, и глаза его потонули в седых косматых бровях. — На бирже труда заручка оказалась. Земляк мой в каких-то начальниках там ходит, а мы при царе у одного помещика с ним лет пять работали, до самой революции. Не забыл Фому, замолвил словечко вашему коменданту, тот и взял меня. Я им перво-наперво дымоходы прочистил, потом дровец припас. Теперь вот и топить начал.
— Кем у помещика работал?
— Конюхом.
— A-а… помещика возил…
— Конюхом, конюхом.
— Ну, я же про это и говорю.
— Да нет, не про то…
Старик пояснил, что возил помещика кучер и что между кучером и конюхом разница большая. Кучер бывало и в дом заходил к помещику, а конюхов до порога близко не пускали.
— Ну, и как жилось у помещика?
— Кривить душой не буду, хорошо жилось, хотя хозяин и немец был.
— А говоришь, конюхов до порога не пускали!
— Кое-кого пускали. Меня пускали. В почете я был, как знаток по охотничьим делам.
— Вот как…
— Да, да… Ну, надо бежать, — заторопился он. — Сейчас дровец охапки две поднесу, и тепло у вас станет, как в баньке.
— Подожди, дедок, успеешь. Зовут-то тебя как полностью?
— Фома Филимоныч Кольчугин.
Глаза Фомы Филимоныча светились умом, хитринкой.
— Не тяжело тебе, в твои годы, с печками возиться?
— А што… лихо нам не страшно, всякое видывали. — И он улыбнулся. От этого лицо его, изрезанное глубокими морщинами, стало еще приветливее.
— Почему зубы не лечишь? — спросил я, увидав у него во рту желтые корешки.
— Лечить-то уж нечего, господин хороший. За шестьдесят годков все съел. Дотянем и так до смерти.
Я поинтересовался семейным положением старика. Кольчугин рассказал, что имеет двух сыновей и дочь. Жена умерла в двадцать девятом году. Детей пришлось воспитывать самому. Старший сын в финскую войну потерял левую руку, но не прекратил работы на обувной фабрике. Вместе с фабрикой эвакуировался куда-то в глубь страны. Второй сын учился в техникуме, а где сейчас находится — неизвестно. Дочка живет с ним.
Старик опять заторопился, и я не стал его задерживать.
— Пойду припасу вам дровец, — сказал он и, переваливаясь, зашагал к двери.
Я взглянул на часы и ахнул. Через десять минут должен начаться первый урок по радиоделу. Вскочил с кровати, быстро оделся. В комнату, где происходили занятия, можно было попасть из того же коридора, что и в мою. В коридор выходили двери четырех комнат, расположенные одна против другой.
Радист жил в крайней, угловой, Похитун, — против меня, а инструктор-фотограф — рядом со мной.