Я хотела еще что-то сказать, но тут дверь отворилась, и вошла Симона. Последнее время она усиленно делала вид, что не замечает моего присутствия, и я от этого при ее появлении все время ощущала себя нашкодившим щенком. Первое время она пыталась, правда, огрызаться - я не один раз, заходя в квартиру, слышала ее с Маратом споры, - но он стоял насмерть, делал вид, будто вообще не понимает, о чем речь, и наотрез отказывался рвать со мной всякий контакт. Я могла бы торжествовать победу над соперницей, но делать это мне мешало внезапно пробудившееся сочувствие: Симона, сдавшись, окончательно потускнела и почти не высовывала нос с кухни, откуда я регулярно слышала ее приглушенные рыдания. От них мне становилось чудовищно неудобно, и я, ощущая себя так, будто насквозь промокла, пропитавшись чужими слезами, торопилась шмыгнуть по коридору со всей возможной быстротой. Вот и сейчас, при одном взгляде на ее опухшие щеки я отвернулась и сделала вид, что меня больше всего на свете интересует небольшая выбоина в стене.
- Твой обед, - тихо сказала Симона, поставила перед Маратом тарелку и по обыкновению неслышно вышла. Напряженное молчание, повисшее между нами, ни один из нас не мог разогнать еще минуты две.
- Значит так, - первым собрался с силами редактор, - сейчас возьмешь вот это и пойдешь в типографию…
Я продохнула. В конце концов, Симоне уже не к чему было ревновать - ведь возобновившаяся болезнь Марата свела на нет любую нашу близость. Поэтому мне вовсе не с чего было чувствовать себя виноватой в чем-то…
Если это и была попытка самооправдания, то она вышла достаточно убогой, чтобы на душе стало еще гаже.
- А я не обещал, - вдруг сказал Марат, посмотрев на мое лицо, - что будет легко. Но если ты захочешь уйти - я тебя не держу.
Последние слова он произнес настолько буднично, что у меня не осталось сомнений, что они давно вошли у него в привычку. Я ничего не ответила.
Зайдя в дом, я сразу увидела Нору, нервно мерившую шагами комнату. Для нее это было нетипично - обычно она сидела неподвижно за столом или у себя в комнате, замкнувшись в своей печали, как в тюремной камере, и в такие моменты бесполезно было ее как-то расшевелить. Но в тот момент она явно была взведена до предела: услышав, как я открываю дверь, подскочила на месте и резко обернулась, но в один миг вспыхнувшая на ее лице улыбка погасла, будто кто-то плеснул в нее ледяную воду. От столь резкого разочарования мне даже стало стыдно, но я тут же одернула себя: не хватало еще чувствовать вину за чужую несчастную влюбленность.
- Это ты, - упавшим голосом произнесла Нора, вновь принимаясь ходить из стороны в сторону. - Всего лишь ты.
- А ты Максимилиана ждешь? - как можно более приветливо спросила я. Она неопределенно пожала плечами:
- Я жду маму. Она пошла к Шарлотте, проверить, не случилось ли чего-нибудь.
- Давно ушла?
- Около часа назад.
Я не испытывала большого желания продолжать разговор - мне и без того было о чем подумать, - и хотела уже подняться к себе, но тут дверь открылась вновь, пропуская еще двоих - мадам Дюпле и Робеспьера, бледного, трясущегося, марионеткой повисшего на ее локте. Он пытался устоять на ногах, но ему это давалось с трудом, и женщина не могла его удержать, но глупо было думать, что Нора тут же не придет ей на помощь:
- Боже мой! Максим! - мадам Дюпле сдала ей полубесчувственного Максимилиана буквально с рук на руки и тяжело упала на первый подвернувшийся ей стул, начала обмахиваться ладонью на манер веера, переводя дыхание.
- Что случилось? - спросила я, не зная, на кого смотреть - то ли на Нору, мертвой хваткой вцепившуюся в Робеспьера, то ли на ее мать, сидевшую с видом героини. - Вы его привезли обратно?
- Украла, если можно так выразиться, - с гордостью заявила мадам Дюпле. - Я пришла к этой девице, у нее не квартира, ужасная конура, и этот бедный гражданин весь больной… Девица меня пускать не хотела, но разве меня не пустишь!
Она сухо рассмеялась, глядя на то, как ее счастливая дочь пылко обнимает вернувшегося постояльца, и он отвечает на ее объятия, смыкая за ее спиной слабые, подрагивающие руки.
- Ты ведь больше не уедешь? - по щеке Норы покатилась слеза.
- Не уеду, - пробормотал он, прижав ее к себе. Мне хотелось в голос заорать: “Да поцелуй же ее, придурок!”, ибо взгляд Элеоноры, ее призывно полуоткрытый рот говорили сами за себя, и надо было быть полным идиотом, чтобы не понять, на что она намекает. Но все-таки в чем-то, как я уже могла неоднократно убедиться, Робеспьер как раз им и являлся, поэтому все его нежности ограничились тем, что он достал из кармана платок и вытер Норину щеку.
- Ты же знаешь, - слабо улыбнулся он, - я не выношу, когда ты плачешь.