Интереснее всего оказалось то, что Райкин сделал акцент не на физиологической натуралистичности своего героя, а на цирковой ловкости, с какой он справлялся со своей природой. Кто-то из артистов «гасил» жалость зрителей к неказистому телу Ричарда тем, что переключал внимание на его злость и коварство. Райкин, отталкиваясь от достоверного образа несчастного калеки, превратил его жизнь на сцене в чистую, остроумную и изобретательную акробатику, преодолев тем самым физиологический дискомфорт и неловкость восприятия хромого горбуна на сцене. Его Ричард за годы усердных тренировок совершенно освоился со своим телом и был ловчее, чем иные придворные; одним махом вспрыгивал на высокий стул; надевал пальто, используя одну действующую руку; а если не доставала рука, чтобы почесать горб, он в секунду перекатывался на землю и елозил спиной, быстро перебирая ногами. У Шекспира недаром сказано, что в последней битве Ричард демонстрировал небывалую доблесть и владение мечом.
В биографии райкинского персонажа появилась важная и нужная краска: Ричард реагировал на нелюбовь всего мира тем, что каждый день и каждый час приспосабливал себя к этому миру физически – и в итоге стал не только злее, но и сильнее, изощреннее всех остальных. Если в арсенале обычного человека есть всего лишь сто привычных физических приемов, нужных для жизни, то у Ричарда в запасе их десять тысяч, и каждый из этих приемов был им самостоятельно изобретен, изучен, развит и усовершенствован.
Его изощренный ум с детства работал так же усердно, как тело, и достиг подобных результатов. Обычный человек в общении использовал два-три мыслительных процесса, сопутствующих оценке, решению и поступку; у Ричарда в это же время выстраивалось два десятка мыслительных цепочек, сплетенных из наблюдений, подозрений, фактов, мнимостей, своих и чужих мотиваций и пр. Поэтому за взглядом и умом Ричарда никто не поспевал («взор слишком быстр и сердце слишком дерзко»): он заведомо был на несколько шагов впереди, и его опережающее понимание событий давало власть над людьми.
Итак, вот человек, который в ответ на несправедливость природы и нелюбовь мира довел себя почти до совершенства через боль и преодоление: его цель – подчинить себе мир, который его не любит. Ричард был бы, наверное, совершенен, если бы не уродливое тело и уродливая душа, сжившаяся с ненавистью. Не было такой силы в мире, которая могла бы пересилить такого Ричарда, кроме одной – совести. Нелюбовь он победил ненавистью; уродство он победил ловкостью и силой; физическую боль он победил бесконечным терпением; совесть – вот единственное, что ему не удалось победить. В финале бутусовского спектакля Ричард побежден не мечом воина, не красноречием оратора и не красотой женщины: его забили подушками два убитых им принца – призраки, в которые воплотилась его же собственная совесть. Таков был отредактированный Бутусовым финал. Кому-то из критиков такая история показалась слишком простой. Простота в ней, конечно, есть; но простота – не значит отсутствие глубины и подробности.
Действительно, Бутусов, по своему обыкновению, максимально сгустил и проявил центральную линию спектакля – линию Ричарда Глостера. Первым в трагедии «Ричард III» Шекспир поставил монолог заглавного героя, в котором тот говорит о себе (несколько строк из него процитированы выше). Чтобы сгустить краски и насытить его конкретными метафорами, Бутусов заменил его на монолог Ричарда из трагедии «Генрих VI», в котором уродство описано резче и с бо́льшим количеством ярких метафор:
В этих великолепных строках есть и намек на горбунов старинной итальянской комедии: рука – ветка, горб – персонифицированное Уродство, неслышно глумящееся над своим носителем. Точно так же горб неаполитанского Пульчинеллы персонифицирован, имеет свой нрав и свой голос (его передавали чревовещанием или с помощью горлового пищика) и нередко издевается над Пульчинеллой. Недаром райкинский Ричард, когда появлялся на сцене в длинном островерхом колпаке с бомбоном, похожим на какую-то невероятную лыжную шапку, внешне очень напоминал Пульчинеллу в иконографии XVII века.