Ричард – космическое существо размером с бесконечный хаос и одновременно – маленький медвежонок, при рождении отброшенный, не облизанный матерью и потому не перенявший от нее упорядоченный, гармоничный облик. Получив известие о предательстве Бэкингема, одиноко блуждает по огромной, затемненной площадке, покрытой волнующимися белыми тканями, похожими на надутые ветром сугробы, и ревет, как медведь: почти буквальное воплощение поэтического образа «хаос и медвежонок». Устрашающие масштабы Ричарда передавала в спектакле его огромная тень, время от времени возникавшая на заднике. Первый раз она появилась после того, как Ричард гневно и отчаянно прокричал, приказывая то ли солнцу, то ли Богу:
Соединение в одном человеке гигантской тени размером до небес и маленького ребенка-зверька – центральная идея райкинского образа Ричарда. Тема ребенка была подчеркнута художником А. Шишкиным: на сцене были расставлены фигурки птиц, зверей и людей, как будто вырезанные из карандашных рисунков, сделанных рукой ребенка. Задник и занавес тоже были сделаны как будто из мятой бумаги, накопившейся от занятий малыша; и дверь на заднике тоже была как будто нарисована карандашом. Некоторые столы и стулья были непропорционально велики по размеру, так что Ричард перед ними выглядел как ползающий грудной ребенок. Фигурки птиц и зверей Ричард расставлял неторопливо, с тихим и серьезным удовольствием, как будто для игры, и очень дорожил ими; его игра продолжалась среди людей, которых он любил много меньше, чем нарисованных зверьков. Свой трон он переносил с места на место так же бережно и серьезно, как вырезанную из бумаги птичку, обняв руками: это была его новая любимая игрушка.
Подобные сцены Ричарда наедине с собой, столь талантливо сыгранные, даже сейчас, при просмотре видеозаписей спектакля, вызывают сострадание. Столь же богатую эмоциональную палитру рисует великолепная пантомима в начале второго действия, в которой К. Райкин примеривается к разным стульям, чтобы использовать самый удобный из них как трон: выясняется, что удобнее всего сидеть на ведре. Исключительное владение телом и изобретательность в этой пантомиме в конце концов «гасит» взгляд Ричарда, в котором застыло настоящее страдание от ненависти к самому себе. Трогательны минуты беспомощного доверия к Бэкингему, когда Ричард позволяет себе думать, что тот и есть единственный его друг.
Первый монолог, взятый из «Генриха VI», К. Райкин повторил полностью еще раз – в сцене сна Ричарда перед финальной битвой, которую Ю. Бутусов полностью переделал по сравнению с шекспировским текстом. Перед Ричардом собралась толпа придворных, среди которых была и его мать, и все, кого он убил; между ними были расставлены игрушки. Ричарда взгромоздили на табуретку, непропорционально огромную, как малыша во время семейного праздника, и Ричард, робея, краснея, блуждая взглядом от беспомощности, запинаясь и съедая слова, послушно бубнил свой монолог, как стихотворение, специально заученное к Рождеству. Потом мать обняла его и взяла на руки, и Ричарду дали покатать колесико на палке, вознаградив за прочитанные стихи; когда он бегал по кругу с совершенно детской серьезностью, все радовались, смеялись и аплодировали. Это был несбывшийся сон ребенка; только вместо стихов про птичек и солнышко Ричард читал стихи про корону, уродство и ненависть, а вместо конфетки его вознаградили головой убитого им Хэстингса, похожей на капусту, завернутую в мешок.
Практически все из критиков отметили великолепное лицедейство райкинского Ричарда: он мог достоверно играть раскаяние, а потом, через секунду, посмеиваться над человеком, который ему только что поверил. Но Константин Райкин шаг за шагом после премьеры последовательно доказывал, что актерство Ричарда тем лучше, чем глубже он переживает настоящие эмоции. Он превращает актерство не в ответы, а в вопросы, прежде всего для самого себя.
Где больше притворяется Ричард: там, где признается Анне в любви на могиле ее мужа? Или там, где говорит, что притворяется, посмеиваясь с влажными глазами? И зачем он разрыдался над смертью Кларенса, который был его другом? Это рыдание заведомо не могло принести «кредиты» в его придворном окружении. Откуда столь сильное страдание, охватившее его над отсеченной головой Хэстингса? Слова: «я, действуя, как черт, святого корчу», – это похвальба или ненависть к себе? Когда он, прокашлявшись, начинает плакать, а потом останавливается и начинает новую попытку – это репетиция плача для новых обманов? Или, скорее, понимание, что плач ему в жизни дается все труднее? В лицедейской сцене короля-богомольца он тоже отказывался слишком страстно, говоря: «Я не гожусь для трона и величья»; – не от того ли эта страсть, что Ричард понимал правдивость своих слов?