Наконец она встала и взяла дедушку за руку. Рэтклифф снова фыркнул и первым вышел из кухни. Оуэн думал, что его сердце разобьется, когда Эви уходила. Она оглянулась, ее губы дрожали. Лиона вытирала глаза, она успокаивающе похлопала Оуэна по плечу, когда очередная слеза скатилась по кончику его носа.
И вдруг Эви сделала нечто поразившее всех. Она схватилсь за дедов кинжал, висевший на поясе, и выдернула его из ножен. Затем она высвободила руку и двинулась к Оуэну. Взялась за косичку, ту, с воткнутым белым пером, и отрезала, прежде чем кто-либо смог ее остановить.
Она бросила кинжал, крепко обняла Оуэна, прижала влажные губы к его щеке и сунула отрезанную косу в его руки.
– Будь храбрым! – вызывающе прошипела она ему на ухо.
Страдание и отчаяние словно испарились. Когда она отстранилась, ее горящие глаза твердо смотрели в его глаза, в них была воля, настолько сильная, что способна была ворваться в его собственную и затопить то, что от нее оставалось. Она стиснула косу в его руках, ее пальцы глубоко впивались в его ладони. Очертания рта стали жесткими и яростными. Она словно обезумела. Затем она поцеловала его еще раз, повернулась и пошла обратно к деду, пнув кинжал сапогом, так что он с грохотом пролетел по всей кухне. Даже Манчини смотрел на нее с благоговейным ужасом и уважением, когда она уходила.
Глава тридцать вторая
На кухне остались только Оуэн и Манчини. Тусклый свет исходил от мерцающих углей в хлебных печах и единственного фонаря, свисавшего с крюка. Оуэн закончил строить свой шедевр, но не хотел его опрокидывать. Ему казалось, что если плитки не упадут, то ему не придется уезжать утром на Запад. И он не столкнется со своей судьбой и судьбой своей семьи. Он гладил косичку, ощущая мягкость и тепло, исходящие от волос. Маленькое белое перышко напомнило ему, как Рэтклифф ворвался в ураган кружившего пуха, который они выпустили в комнате Эви. Воспоминания о перьях, прилипших к лысине Рэтклиффа, почти заставили его засмеяться. Но вызвали не больше мимолетной улыбки, так мрачно было все впереди.
Манчини сидел на своем обычном месте, засунув руки за пояс, постукивая башамаком по полу в такт какой-то песне. Он ждал Анкаретту. И выглядел изрядно довольным собой.
– Я никогда не приглядывал за детьми, – сказал Манчини не то Оуэну, не то самому себе, покусывая ноготь. – Я был бы ужасным отцом.
– Согласен, – мрачно сказал Оуэн, достаточно громко, чтобы толстяк услышал.
– Мой отец порол меня, когда я сажал ошибки на письме. Он всегда подталкивал меня к тому, чтобы я преуспел в языках, юриспруденции, в науке. Я лишь хотел доставить ему удовольствие. – Он фыркнул, качая головой. – Знаешь, я пью только тогда, когда мне скучно. Когда мне не хватает чего-нибудь, способного привлечь мой разум. Я могу вернуться в Жениву, когда дело будет сделано. Тебе бы там понравилось, парень. Кругом много воды, чтоб купаться. Я купался. – Он снова вздохнул. – Может быть, мне следовало просто позволить тебе утонуть.
Оуэн почувствовал, как внутри у него все сжалось, когда он уставился на толстяка. Их глаза встретились. Оба молчали.
Была почти полночь, когда она наконец пришла.
Потайная дверь открылась, и появилась Анкаретта со свечой, как тогда, в первую ночь несколько месяцев назад. Оуэн поднялся с пола и подошел к ней. Она выглядела бледной, измученной и слабой, как будто вес свечи был для нее обременителен.
– Добыла книгу? – спросил Манчини с кривой усмешкой.
Анкаретта покачала головой и поставила свечу. Она даже не глянула на поднос с едой.