— Неужели же вы думаете, — сказал он почти шепотом, — неужели же вы думаете, что мое равнодушие — не маска, под которой бушует ненависть, может быть, яростнее вашей?.. Хирата, я думал, что ваши глаза умеют лучше видеть…
На этот раз обычное спокойствие покинуло маркиза Иорисака.
— Я думал, что ваши глаза умеют читать в моей душе. Мое ненастоящее лицо было только для европейцев.
Но оно обмануло вас, вас, благородного японца!.. Виконт Хирата, ваши предки пали под Кумамото, и вы помните их и благоговейно храните их погребальные таблички. Но неужели вы не поняли урока, который они вам дали своим поражением и своей смертью?.. Урока терпения и осторожности?.. Урока хитрости?.. Прошли времена, когда битвы выигрывались просто ударами мечей… Чтобы победить иностранца, мы с вами начали ходить в школу. Но наука, которой мы там учились, немногого стоила… Кроме того, мы плохо учились… Наши японские мозги не усваивали европейского способа обучения. И я быстро понял необходимость приобрести сперва европейские мозги — чего бы это нам ни стоило. Я взялся за это… и, может быть, мне это и удалось… не без труда, не без страдания… Но это было нужно для освобождения, для величия империи. Говорю вам, Хирата, десять тысяч раз приходилось мне краснеть от стыда, что для лучшего подражания западной душе мне надо было забывать самые основные правила воспитания даймио. Но я вспоминал тогда больных, которых врачи посылают в грязевые ванны и которые выходят из них излеченными и сильными. Я выхожу сегодня из моей грязи. Я выхожу излеченным от моей былой слабости и достаточно сильным для предстоящей битвы. И я ни о чем не жалею. Но я не ожидал, что, когда исполню свою задачу, мне придется выносить презрение моего прежнего друга.
Глаза виконта Хирата блеснули, и голос зазвучал суше:
— Я уже сказал вам, Иорисака, что о презрении и речи быть не может. Беру на себя чрезвычайную смелость повторить вам это. Я высоко ценю патриотические чувства, руководившие вами. Но вы сами только что сказали, что ваш мозг перестал быть японским, чтобы сделаться европейским. Мой мозг — это грубый мозг, — никогда не сможет сравниться с вашим. Таким образом, чтобы понять друг друга, нам нужно будет делать усилие, которое ни к чему не приведет… А теперь — так как все сказано — не кажется ли вам, что излишне дальше говорить об этом…
— Еще одно слово, — сказал Иорисака Садао. — Осмелюсь вам задать второй и последний вопрос. Хирата, сейчас, здесь, в Цусимском проливе, мы одержим великую победу. Что бы вы предпочли: чтобы эта победа стала поражением, но зато сегодняшние японцы остались бы совершенно такими же, как во времена Кумамото?
— Я слишком невежествен, чтобы ответить вам как подобает, — сказал Хирата Такамори. — Но позвольте смиренно мне в свою очередь спросить вас: убеждены ли вы в том, что мы одержим победу? А если мы будем разбиты… представляете ли вы себе, какими именами нас будет называть тогда Европа, та самая Европа, которую мы бесцельно и смешно обокрали?..
— Да! — произнес маркиз Иорисака. — Европа нас назовет обезьянами. Но мы не будем разбиты.
— Даже сам Иошитс’нэ был побежден. Что если и мы…
— Мы не будем побеждены.
— Верю вам на слово. Мы победим. Но потом?
— Потом?..
— После битвы… После подписания мира… Вы возвратитесь, Иорисака, в ваш дом в Токио. Вы принесете туда свой европейский мозг и идеи, и нравы, и вкусы — европейские. И так как вы вернетесь прославленным героем, то японский народ, соблазненный вашим славным примером, начнет подражать вашим вкусам, нравам и идеям…
— Нет, — ответил Иорисака.
XXVII
По всему судну, от спардека до низов, раздавались звуки японских горнов, резкие и пронзительные. Тревога. Иорисака Садао, подняв трап, вошел в башню.
— Смирно…
Старшина, вытянувшись в струнку, отдал честь, сдвинув каблуки, приложив руку к козырьку. Двенадцать человек прислуги повернули к начальнику двенадцать почтительно улыбавшихся лиц.
— Вольно, — скомандовал Иорисака.
И приступил к краткому, но тщательному осмотру башни.
Это было низкое помещение без окон и дверей, шестиугольной формы, длиною в 10 метров, шириною в 8, все бронированное крепкой сталью. На три четверти его заполняли два орудия, остававшееся небольшое пространство занимали приборы для зарядки и подъемные механизмы, всевозможные гидравлические приборы, трубки от приборов со сжатым воздухом, электрические приборы, вообще вся сложная путаница из железа, меди и стали, необходимая для управления двумя морскими орудиями наибольшего калибра, какой только существует. Шесть сильных ламп накаливания освещали и пронизывали каждый механизм ослепительным резким светом без теней. К нему дневной свет, едва проникавший в кольцеобразную щель двойной амбразуры между броней и орудиями, прибавлял только смутную голубоватую дымку.