Но Капитана трепала какая-то возвратная лихорадка, с которой никак не могли справиться врачи, а я получил тогда травму – ничего особенного, просто затемнение на рентгеновском снимке да легкий бурсит в придачу… Я лежал на больничной койке, смотрел наши игры по телевизору, видел Мэгги на скамейке для запасных игроков рядом с Капитаном, когда его убирали с поля за ошибки и слабую игру! Меня возмутило, что она так виснет на его руке! Знаешь, по-моему, Мэгги всегда чувствовала себя, ну, что ли, отверженной, потому что мы с ней не были по-настоящему близки: наша близость была близостью двух людей в постели, не больше, а это ведь недалеко ушло от близости кота и кошки на заборе… Вот так! Все это время, что я валялся в больнице, она обрабатывала беднягу Капитана. Тот ведь острым умом не отличался, в университете звезд с неба не хватал, да ты сам знаешь! Внушала ему грязную, лживую мысль, будто наша с ним дружба – это случай подавленного влечения, вроде как у той пары старых баб, что жили в этой комнате, Джека Строу и Питера Очелло! И он, бедняга Капитан, лег в постель с Мэгги, чтобы доказать, что это неправда, а когда у него ничего не получилось, он решил, что, значит, это правда!.. Капитан сломался, как гнилая палка, – ни один человек не превращался так быстро в пьяницу, и никто так скоро не умирал от пьянства… Теперь ты удовлетворен?
Папа, слушая этот рассказ, мысленно отделял существенное от поверхностного. Сейчас он глядит на сына.
Папа.
А ты удовлетворен?Брик.
Чем?Папа.
Этой недосказанной историей!Брик.
Почему же недосказанной?Папа.
Потому что чего-то в ней не хватает. О чем ты умолчал?
В холле зазвонил телефон. Брик внезапно оглядывается на этот звук, как если бы звон телефона что-то ему напомнил.
Брик.
Да! Я не сказал о междугородном телефонном звонке Капитана: пьяное признание, которое я не дослушал, повесил трубку! Это был наш последний в жизни разговор…
Приглушенный расстоянием телефонный звонок смолкает: в холле кто-то снял трубку и отвечает тихим, невнятно звучащим голосом.
Папа.
Ты повесил трубку?Брик.
Повесил трубку. Так ведь…Папа.
Ну вот, Брик, мы и добрались до той лжи, которая внушает тебе отвращение и отвращение к которой ты заглушаешь вином. Ты перекладываешь с больной головы на здоровую. Ведь твое отвращение к фальши – это не что иное, как отвращение к себе. Ты, ты выкопал могилу своему другу и столкнул его туда! Лишь бы не взглянуть вместе с ним правде в лицо.Брик.
Его правде, не моей!Папа.
Хорошо, его правде! Но ты-то не пожелал взглянуть ей в лицо вместе с ним!Брик.
А кто может глядеть правде в лицо? Ты можешь?Папа.
Опять ты, дружок, принялся валить с больной головы на здоровую!Брик.
А как насчет всех этих поздравлений с днем рождения, пожеланий тебе многих, многих лет жизни, когда все, кроме тебя, знают, что их не будет!
Тот, кто разговаривает по телефону в холле, разражается тонким, визгливым хохотом; голос говорящего становится слышнее, и до нас долетают слова: «Нет-нет, вы не так поняли! Как раз наоборот! Вы с ума сошли!» Брик, осознав, что у него вырвалось ужасное признание, обрывает себя на полуслове. Он делает несколько ковыляющих шагов, затем замирает на месте и, не глядя в лицо потрясенному отцу, говорит: «Давай… теперь… выйдем и…»
Папа неожиданно бросается вперед и хватается за костыль Брика, словно это оружие, которое они вырывают друг у друга.
Папа.
Нет-нет-нет! Не выйдешь! Что ты начал говорить?Брик.
Не помню.Папа.
«Многих, многих лет… когда все… знают, что их не будет»?Брик.
А, черт, забудь это, Папа! Пойдем на галерею, посмотрим, как пускают фейерверк в твою честь…Папа.
Сперва закончи фразу, которую ты начал. «Многих, многих лет… когда все… знают, что их не будет»? Так ведь ты только что сказал?Брик.
Послушай, в крайнем случае я и без этого костыля могу передвигаться, но, ей-богу, для мебели и посуды будет лучше, если я не стану прыгать, как Тарзан, хватаясь…Папа.
Договаривай, что начал!
Небо позади него окрашивается в зловещий зеленый цвет.