Большая печь в подвале исправно выполняла свою работу, так что когда она вошла, здесь было достаточно тепло, ибо камень, будучи однажды хорошо прогретым, отлично сохраняет температуру. Она пробежала из одной большой комнаты в другую, но обе они были пусты; заглянула в подвал, но, насколько она могла видеть, он тоже был пуст; затем она поднялась наверх и прошлась вдоль линии камер — все они были пусты; поднялась выше, в часовню под крышей — она тоже оказалась пустой. Мона, теперь испугавшаяся по-настоящему, ибо здесь ее постоянно преследовало ощущение надвигающегося зла, снова побежала вниз по истертым извилистым ступеням и спустилась в подвал, который был единственным местом, которое она не обыскала со всей возможной тщательностью. Дверь в одну из камер, которая, возможно, использовалась последними жильцами как хранилище для угля, была закрыта; Мона толкнула ее, дверь открылась и она вошла внутрь.
Одинокая точка тусклого синего пламени мерцала в темноте, не давая почти никакого света; но того света, что шел с лестницы за ее спиной, хватило, чтобы она увидела Хью, одетого в свою монашескую робу и лежащего на грубой скамье, закрыв лицо капюшоном. Слабый синий свет исходил от его зажигалки, которую он поставил горень в нишу высоко в стене. На звук открывшейся двери он никак не отреагировал.
В душном подвале с закрытой печью, сжигающей антрацит, с ним могло произойти что угодно. Мона, напуганная до смерти, откинула капюшон с его лица, и он открыл глаза и посмотрел на нее.
— Это то, как все должно было быть, — сказал он, не двигаясь.
Тогда Мона поняла, что он намеренно проживал жизнь и смерть Амброзиуса заново, в надежде восстановить разорванные нити памяти. Атмосфера обреченности окружала его со всех сторон, и это было то, что она восприняла как надвигающееся зло и опасность. Мощно и точно, на что был способен только хорошо натренированный разум, он создавал эту атмосферу в своем воображении, и она, обладая высокой чувствительностью, ощутила ее вокруг.
— Это то, как все должно было быть, — сказал он снова. Все было так, как представлял себе монах Амброзиус, умирая во грехе. Суккуба из его видений, женщина, которую он никогда не видел в реальной жизни, открывает двери его тюрьмы, и он оказывается на свободе, на греческих холмах, где его уже ждет Козлиный Пастух.
Мона взяла на себя роль той самой женщины из снов, суккубы, посланника из безграничного свободного мира Непроявленного. Она взяла его за руку и, ощутив, какой теплой она была, подумала о том, какими, должно быть, холодными казались ему ее руки на фоне его собственных.
— Пойдем, — сказала она ему, и он встал.
Он последовал за ней наверх по ступеням подвала, накинув на голову капюшон и спрятав руки в рукава, но дойдя до верха, повернул в другую сторону от двери.
— Я должен позвать и их тоже, — сказал он, и начал подниматься по извилистой лестнице. Она последовала за ним, остановившись на самой последней ступени, чтобы посмотреть, что будет происходить дальше.
Он прошел вдоль длинной линии пустых камер, часть которых была без дверей, а другая часть — с современными сгнившими дверями, висевшими на сломанных петлях, ибо мистеру Пинкеру не было позволено навести здесь порядок, и теперь Мона понимала, почему. Переходя от одной двери к другой, Хью останавливался напротив каждой из них и называл имя. Бенедикт, Йоханнес, Гайлз — одного за другим звал он осужденных монахов, давным-давно истлевших в пыль. Мона гадала, ощущали ли в этот момент переродившиеся души внезапное пробуждение памяти внутри них, своего рода ностальгию по Непроявленному.
Развернувшись в конце коридора, Хью пошел обратно, к ней, стоявшей на верхней ступени крутой и извилистой лестницы. Он шел медленно, как и подобало священнослужителю, и полы его одеяния медленно раскачивались в такт его шагам; его руки, спрятанные в широких рукавах, были сложены на животе; капюшон нависал над его лицом на манер того, как использовали его монахи во время медитации. Он подошел и остановился напротив нее, и посмотрев на него снизу вверх, она первый раз за всё это время отчетливо разглядела его лицо. В тенях капюшона оно казалось темным и мрачным, странно отличавшимся от лица Хью Пастона, и все же не ставшим еще лицом Амброзиуса.
— Я уже не тот человек, которого ты знала, Мона, я кто-то совершенно другой.
— И я вижу это, — тихо ответила Мона.
Он не спросил ее, как это сделал бы Хью, не возражает ли она против этой перемены. Он дал ей время самой решить, принимает ли она это или нет, и, поступив таким образом, добился полного своего господства над ней.
— Осознаешь ли ты, кто я такой? — спросил он. — Я Cвященник, который владел Церковью. Церковь была создана для человека, Мона, а не человек для церкви.
Она заметила, что он не сказал ни «...который отрекся от церкви», ни даже «...который был отлучен от церкви», но «...который владел церковью».
Он подошел к ней ближе.
— Я никогда не надену этого одеяния снова, — сказал он, — Но есть одна вещь, которую я хотел бы сделать перед тем, как сниму его навсегда.