– Эй, хва базарить… начальнички! – прикрикнул Петруня, запуская копьём очередную ссечённую сосёнку, но так, что она полетела если не в самих собеседников, то небезопасно близко обок. – Льни-ка, дед, вон туда воды! Да живее шевели мослами, чёрт сивый. На горке не начесался языком, на?
Фёдор Тихоныч изобразил для Афанасия Ильича в самоирочной весёлости говорящее лицо, шепнул:
– А что, может быть, вы и правы: настоящие мужики. Вот такие люди, решительные и напористые да бессребреники, мне во всю жизнь по душе. Больше бы таких, а то – протухаем, киснем, из пустого в порожнее переливаем. Наверное, напраслину я понагородил вам про них, нафантазировал, дуралей. Что ж, химики, не химики они, грубияны, не грубияны, а главное – люди с живой душой. К тому же люди они, вижу, крепкой породы. Правда, паренёк у них хлипковат, явно хвор. На том бывайте, любезнейший Афанасий Ильич. – Неожиданно и улыбчиво подмигнул: – Пиджачок-то не жалко?
Афанасий Ильич отмахнулся рукой, тоже в улыбчивой, но сморщенной самоиронии, и замахал лопатой с нараставшим усердием, которое переходило минутами в рьяность, словно бы побаивался, что Петруня снова одёрнет.
Старик посеменил с вёдрами к Петруне и ещё издали поинтересовался:
– Куда, добрый человек, говоришь, льнуть?
– Для начала, дед, – себе на язык. Остуди – вижу: раскалился он докрасна. Шуткую, старина, шуткую, на! Чё мигалки выпучил? Я вообще-то весёлый и добрый мужик, но заедает меня часом подковырнуть какого-нибудь хитромудрого пескаря и тем более прохиндея. Нет, ты, уверен, не прохиндей, но на пескаря с хитрецой тянешь. А льни, слышь, братан, во-о-он туда, повдоль поленницы. Нашего водоноса Михуся не дождёшься, только за смертью молодых посылать. Хе, нет: а вон и он нарисовался из-за бугра! В три погибели согнулся, бедняжка, под двумя-то ведёрками. А если мешок с сахаром или картошкой килов этак под пятьдесят на его хребетик забросить? Загнётся, соплями с кровью исхаркается. Да и шагу не шагнёт – коровой на льду растянется. Ну, шлангов и хиляков понародилось на земле русской! А ведь богатырями славилась Русь наша великая, – скажи-ка, старик. Эй, Михусь, ты чё, в штаны навалил: враскорячку ползёшь? Рви сюда с водой! Поливай, где и дед.
От поленницы и забора огонь насилу отбили, но он, беспрестанно раздуваемый и подгоняемый, втихаря, казалось, окружая, обхватывая в кольцо, пополз закраинами села на соседние с птахинской избы и застроенные дворы. Ко всему прочему, догорали и пыхали искрами пять-шесть плотно застроенных усадеб, стоявших хотя и в отдалении, на соседней улице и в проулке, однако заборами и сухим бурьяном заброшенных огородов довольно и опасно тесно прилегали к Птахиным. И если ветер по извилистой единковской долине захочет пронестись в каком-нибудь замысловатом кружении, вихрями, то, понятно стало тем, кто тушил, отстоять птахинскую избу, пожалуй, не удастся.
Час, два ли не разгибаясь и бригадой
Глава 41
Афанасий Ильич, улучив удобный момент, сказал Петруне на ходу:
– Слышь, надо бы освободить вашего парня от работы. Жалко человека: сам видишь – совсем плох он.
Петруня не отозвался, притворился, что не услышал. Но Афанасий Ильич заметил на его лице ломано-косым углом вздрогнувшую опалённую бровь, морщинисто и туго покривившиеся губы, но и – никак не дерзкий, никак не с вызовом, а как-то растерянно блуждающий и скорее мягкий, даже покорливый, чем просто беззлобный, взгляд. И отчего-то подумал: «Не иначе, чёрт с ангелом схватились в его душе. Наверно, так и промолчит».
Однако в один из необходимых роздыхов Петруня неожиданно обратился к приблизившемуся к нему с лопатой Афанасию Ильичу, – предложил посидеть, перекурить на бревне. Хмуро-блаженно задымив папиросой, заговорил с ним простыми словами, казалось, напрочь забыв своё любимое, разнузданное «на». И в голосе если не пропала вовсе, то отчего-то разгладилась хрипота. Ни единого грубого, бесцеремонного слова не услышал Афанасий Ильич.
«Все мы люди, все мы человеки», – припомнились ему чьи-то, не совсем понятные, но широко обобщающие слова.