– Жалко, говоришь, начальник, Михуся? – спросил Петруня. – И мне жалко. Очень жалко. Я ему сейчас, уже где-то с полгода, вроде как отец родной. Опекаю, воспитываю, – вот оно чего. Рассказал он мне про своё житьё, и дело мне его дали полистать. Пару минут послушай, чего скажу.
И Петруня, наслаждаясь дымом табака, неторопливо, но предельно кратко, в несколько минут, рассказал, что Михусь круглый сирота. Что подбросили его к чужим людям четырёхгодовалым, грязным, оборванным, тощим, в болячках и ссадинах. Что недоразвитым он был до того, что даже не умел говорить. В кармашке штанишек нашлась бумажка, а на ней накорябаны химическим карандашом каракули: «Люди добрые, возьмите, ради Христа, на жительство михуся, встану на ноги – заберу». И приписано было: «беспутая мать», и дата рождения была указана. Что означает слово «михусь», тем более написанное с маленькой буквы, – не поняли люди. Но поступили так: чтобы не потерялся он окончательно для своей матери и родни, фамилию в новые метрики записали Михусь, а назвали Михаилом.
– А потому, – уточнил Петруня, – Михусь получается вроде Чебурашки: попробуй разберись – фамилия или имя.
Усыновить не решились, но выхлопотали опеку и до подростковых лет поднимали мальчика. Он знал, что брошен матерью, и беспрестанно спрашивал у опекунов: когда мама приедет за мной? Какой-нибудь стук в дверь – бежит первым встречать. Поймёт, что не мать, – насупится, спрячется, скулит, как щенок. Никто за ним так и не приехал. И вырос он обиженным на судьбу. Едва подрос – стал раздражённо, недоброжелательно обращаться с людьми, вроде как вымещал обиду. Даже опекунов возненавидел.
– И судьба у него такая нарисовалась: стал он своих опекунов матами крыть и с ножом гонять. Бывало, что и за топор хватался, и за вилы. Что под руку подворачивалось.
Кричал, скандалил, что сиротские его деньги опекуны от него утаивают, недокармливают, плохо одевают, обижают. Опекуны возмущались, представляли ему квитанции, счета и чеки, на что и сколько потрачено. Но он был неумолим.
– Нахлебались они с ним до отрыжки. Покумекали да порядились – в интернат сдали к чертям собачьим. А как, скажи, ещё поступить? Не сегодня завтра в ментовку настрочит телегу, – чего доброго, статью впаяют опекунам. Или пёрышком шкуру попортит им. Или вовсе ухайдакает чем попадя, покалечит, или на тот свет отправит. Чёрт чёртом вырос, хотя с неплохими людьми жил: обут, одет, сыт, в тепле, обласкан был, – в протоколах прописано, подмахами заверено, в том числе самим Михусем. «Чего, паря, не хватало тебе?» – спросил у него. Он сквозь зубы мне: «Души». Полюбопытствовал я: «И у кого её нету: у тебя или у твоих опекунов?» Промолчал, а под щёками косточки задрожали, по морде пятна вспыхнули. Отмахнулся, убрёл в тёмный угол общаги. Пойми человека! Подай ему не хлеба с маслом, не тепла от печки в мороз, а душу, и вся недолга! В интернате Михусь уже выпрягся и озверел вконец: чуть что – в драку до кровавых соплей, окна бил, двери выламывал. Породой-то бугай, детинушка. И по прямой ли, по кривой ли дорожке, но притопал на малолетку за поножовщину и грабёж. Вспыльчивый, дурковатый он, сейчас, правда, примолк и скукожился, и не подумаешь, что зверь и беспредельщик в нём таится и поджидает своего часа. И стало ему блазниться тогда – все люди подонки, козлы и всё такое прочее, а он, мол, отбивается от них, как от мух. Потом – взрослая зона, и туда залетел по грабежу с поножовщиной. Как-то раз даже среди братвы дёрнулся, психом вспучило его – и пырнул малёхо одного блатного. По печёнке и почкам схлопотал по полной – говорят у нас, лечебной – программе. К тому же рёбра попортили арматуриной, дыхалку продырявили шилом. Там умеют рога обломать. Бурого мало́го из здоровяка в цуцика инвалидного, трясучего запросто оборотят. Или сразу на тот свет путёвку выпишут. Чтоб не мучился. Кровью харкал Михусь, загибался, подыхал. Операции не очень-то помогли. Расконвоировали, на химию сюда еле живого перевели, можно сказать, на курорт попал. На моё попечение передали. Но и тут, вижу, не выцарапаться ему к жизни, не сегодня-завтра копыта откинет: сам видишь, совсем доходяга, изувеченный. И душа у него не угомонилась, нередко закипает и клокочет злобой на людей. Как не было, так и нет у него судьбы для жизни. Одно слово – Чебурашка: не человек, не зверушка, а какая-то заверушка. Ба, стихами базарю!
– Если такой расклад, может быть, Петруня, всё же освободим его от работы? Сами как-нибудь справимся. Да и огонь, посмотри, потихоньку отступает: Задуй, похоже, утихомирился, на боковую старина завалился, – дело-то к ночи. А может, и уже ночь.