Больше и чаще в кадре появлялись местные жители в своих ярких одеждах, сотканных орнаментом алых, темно-синих и белоснежных цветов. Цветов их неба, их крови и их правды. Мужчины всегда смотрели в кадр, прямо и сурово. Женщины куда-то вдаль, направо, налево, из-под руки, но никогда в кадр.
Он фотографировал и ее. Вот она интеллигентно присела на ступени портала мавзолея Тумман-ака в Самарканде. На ней короткие шорты, белая футболка и белые кожаные босоножки. Она уже порядком загорела, и волосы на постоянном солнце стали еще белее. Короткая стрижка, темные очки, часы, рука у подбородка и теплый камень Самарканда. А вот полдень. Она купила на местном базаре красное платье с совсем мелким синим орнаментом и синюю, в цвет, кофту. Солнце так жарит, что на плечи накинута эта шерстяная синяя кофта, она смотрит вдаль и вспоминает свои машины и перфокарты, своих сослуживцев, и спина ее сутулится. А солнце жарит уже полтысячи лет в бирюзовые купола и белый орнамент и синь арабской вязи, такой же непонятной и безликой, как и бог арабов.
А после были такие же жаркие ночи. Ночи, когда тела, прогретые за день и не привыкшие к такому температурному режиму, со всей страстью возможной и невозможной отдавали друг другу избытки тепла и любви.
Сладостью отдавало любое прикосновение. Миллиарды, триллионы клеток ее организма, все ее существо перемещалось в кожу, и кожа принимала его прикосновения, кожа вдыхала давно забытый аромат любви, кожа жила, наслаждалась и не могла насладиться и знала, что всё это так недолговечно.
Временами она отключала голову, но как раз тогда голова включалась с утроенной силой. А иногда голова и вправду отключалась сама. Она уплывала очень далеко. Ей ничего не казалось, и ничего не существовало. А потом она возникала, и плыла, как обожженное за день тело с высокой температурой, по совсем узкой речке вдоль зарослей ивняка и осоки, каких-то простых трав средней полосы, а вода в этой реке была холодная-холодная. Видимо октябрь. И так же темно.
Темная вода реки и тяжелые занавеси гостиницы прячут свет ровно настолько, что нет ни времени, ни пространства, и только теперь возникло горячее тело и холодная среднерусская река, или это холод белоснежной холщовой казенной простыни? Или все это превратится в сон, так скоро. Как скоро? И во что превратится сон?
А сон ни во что не превратился. Превратился в двух мужиков, хорошо, что не таджиков. Хотя, возможно, таджики не были бы столь бесцеремонны на этих похоронах, единственных похоронах ее жизни.
В имени твоем…
Его бабушка Елизавета не пропускала ни одной воскресной службы, не говоря о праздничных. По праздничным службам она меняла простое серое, так шедшее к ее серым глазам, холстинковое платье на синий теплый сарафан, не менее шедший к ее темным большим зрачкам, и кисейную белую рубашку. Вместе со всеми знакомыми и не очень знакомыми, но ставшими уже близкими от совместных служб людьми, она молилась, крестилась, кланялась в пояс и земными поклонами. Так было при ней и было задолго до нее.
И вот случились перемены, которые не могли привидеться даже в самом страшном кошмаре: не стало царя. А холодной январской ночью был увезен и убит большевиками настоятель монастыря Митрополит Киевский и Галицкий Владимир. Митрополит Владимир, который всегда сам читал на шестопсалмии, которого чтила братия, боялись семинаристы, к которому выстраивались неимоверно длинные очереди из прихожан. К которому она, Елизавета, ходила на исповедь с семи лет.
Да и то, правда, подходила не каждый раз, а только по особо важным вопросам, боялась лишний раз побеспокоить. Подходила она к нему перед венчанием, с женихом красивым и высоким. Он хорошо ее знал. Она вспоминала до старости и рассказывала внукам, как шла она майским днем, уже замужней, с пучком, вместо двух длинных кос под платком, а он, завидев ее, сказал стоявшим рядом семинаристам:
– Эх, вы… Такую невесту упустили!
Она так уважала его, так почитала…
И вот утром, 26 января, пришла соседка Рая и села с порога на табуретку. Так делали раньше нечасто, когда приходила весть о покойнике. Теперь все чаще приходили и садились на табуретку: покойники, царь, покойники, покойники… и теперь отец Владимир. Тетка заголосила, а Елизавета только моргала. Значит, вот так и осиротели они всей семьей, всем Киевом.
Бабуля Елизавета часто рассказывала внукам о былой жизни, о том, что заведено было, а чего и в заводе не было. О том, как вести себя по-божески, а как не надо. Отчего типун тебе на язык, да и пес с ним, а что хорошо, любовно. Вся она, бабка Елизавета, была сама любовь. Полная, чистая, с белым лицом и добрыми, красивыми, серыми глазами. Тепло – это она. Любовь – это она. Доброта – это она. Храм – это тоже она.