Читаем Красные блокноты Кристины полностью

Не поздоровался, не обнял, по голове не погладил. Не сказал даже, что рад, что все обошлось, что с сердцем – а подумали на него, и сейчас еще не все прошло – благополучно оказалось, пока благополучно, а дальше смысла нет загадывать.

Давление от него, она отвечает. Отмахивается. И тут она видит жалкое – он пришел в одной рубашке под курткой, хотя и холодно уже, свитер не помешает, а на ткани – разводы от стирального порошка, белые, заметные. Твердила – засыпай в машинку столько порошка, сколько в мерный стаканчик влезает, не надо на глаз сыпать, все равно точно не выйдет. Он отмахивался, и вот вечно получалось, что стираешь-стираешь, да только все равно перестирывать приходится, на полоскание отдельно ставить. А это еще полчаса. Так смотрела-смотрела в крутящийся барабан стиральной машинки, занимала себя. Он, конечно, не перестирывал, так и ходил с разводами, пытаясь изредка счистить мокрой рукой.

Так за две недели он стал слабым, белым, и чай горчил на языке. Он не вытаскивал пакетик, так и пил с ним, хоть и вредно. У тебя настоящий чифирь выходит, не выдержала как-то. Плечами пожимал – мол, выходит и выходит. Ему важно это было – чтобы чай, и не с печеньем, не с карамельками – с бутербродами с вареной колбасой, майонезом. Сам покупал, следил, чтобы в холодильнике всегда было. Когда забывал, и вовсе не пил, так, водичку горячую.

Кипяточек.

У них кипяточек – горячая вода.

А дома было – кипяченая вода, из графина, холодная. Так и не переучилась говорить, хоть он и не понимал вначале – что, мол, тебе чайник поставить? А то на улице дубак. Вода, вода, она заставляла себя, проговаривала. Не смогла.

– А Дашка где? – спросила она.

– Придет сейчас. Я сообщение написал, что мы дома.

(Дочь часто в последнее время стала уходить, но об этом – после, после, когда успокоюсь, смою с себя кислый запах больницы.)

– Что, кипяточку?

Он спросил, улыбнулся.

Она поняла, кивнула.

Он налил простую воду, своего кипяточка, горячего.

– Ну что там было, страшно? Что делали вообще, раз не сердце?

– Страшно.

Там было очень страшно, но иногда становилось легко.

И никто не умирал.

Даже Илона.

Даже Любушка, у которой сахар был десять.

(Не осознала, что вслух.)

– Это много, что ли?

– Ну да. Она могла даже в кому впасть, не контролировала это вообще. Сдобные булочки ела, газировку пила.

– Ну и дура.

Ее кольнуло, повернулась на табуретке.

– Вот зачем так говоришь, разве знаешь Любушку?

Хотела грубее сказать, хуже, но отчего-то самой смешно стало: ведь это же из песни. Кто не знает Любочку, Любу знают все. Только не он, конечно, не про него. Он и песни не узнал, не улыбнулся.

– Тебе что, еще и петь велели?

– Не велели. Я сама.

– Может, не надо вечером?

– Да какой вечер – шесть часов. И я тихо пою.

– Не знаю. Всю жизнь тебя еще с площадки слышал. Иногда иду вот так из магазина – останавливаюсь, прислушиваюсь.

– И не нравилось?

Помолчал.

– Почему, нравилось.

В больнице не пела. Любушка, у которой сахар десять, пела.

Потом всем стало лучше – и Любушке, и другим женщинам в палате, и ей. Стали потихоньку выписывать – только кровати пустыми долго не стояли: приходили другие женщины, недолго наклонялись над тумбочками, потом ложились, лежали, скоро становились Настями, Сонями, Марьпетровнами; никто не становился Илоной или Любушкой, как будто и имена отслужили, отлежали свое.

Тогда ее выписали.

И она так радовалась, что никто не умирает.

– Слушай, а кофе у нас есть?

– Ты же сказала, мол, никакого кофе? От него давление будто бы…

Вдруг обрадовалась, что муж запомнил про кофе. Ведь давно сказала, в больнице, потом домой сколько ехали, а он все забывал раньше, не принимал во внимание. Оправдывался – мол, кровь в голове стучит, все вымывает: что было, чего не было.

– Ладно, я полторы ложечки на чашку положу.

И она пробует кофе, думая, что это – последний раз, потому что велели, потому что иначе умру, хотя никто не умирает, и кофе горчит на языке, впивается, заставляет долго молчать.

– Ладно, я тоже выпью, – говорит он.

И кладет себе не полторы ложечки, а две, чтобы первому умереть.

Зеркало

Перед тем как пойти в операционную, женщина быстро зашла в палату и достала из сумочки маленькое зеркальце. Посмотрелась, проверяя себя, плотнее завязала халат поверх шелковой сорочки с кружевной отделкой. Кружево она и до этого придирчиво расправляла, когда достала из сумки все: скляночки-пузыречки, маску для сна, резинки и металлические блестящие заколки, точно она не в больнице, а в обычном санатории или даже номере отеля. Мне тоже страшно, но совсем все равно, как выгляжу, меня привели в палату рано утром, и операция должна быть утром, но всё откладывали и откладывали, привозили срочных – с кровотечением, всяким таким. И я не обижалась, потому что хорошо ведь, раз нет кровотечения, но с другой стороны – я ела в последний раз сутки назад, потому что сказали, чтобы ни крошечки с восемнадцати часов в рот не брала, и уже начинает кружиться голова. Можно не вставать с постели, тогда и не упадешь.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Рыбья кровь
Рыбья кровь

VIII век. Верховья Дона, глухая деревня в непроходимых лесах. Юный Дарник по прозвищу Рыбья Кровь больше всего на свете хочет путешествовать. В те времена такое могли себе позволить только купцы и воины.Покинув родную землянку, Дарник отправляется в большую жизнь. По пути вокруг него собирается целая ватага таких же предприимчивых, мечтающих о воинской славе парней. Закаляясь в схватках с многочисленными противниками, где доблестью, а где хитростью покоряя города и племена, она превращается в небольшое войско, а Дарник – в настоящего воеводу, не знающего поражений и мечтающего о собственном княжестве…

Борис Сенега , Евгений Иванович Таганов , Евгений Рубаев , Евгений Таганов , Франсуаза Саган

Фантастика / Проза / Современная русская и зарубежная проза / Альтернативная история / Попаданцы / Современная проза
Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее