Возле военного госпиталя кофейня – не кофейня даже, а просто палаточка, где наливают ненамеренно американо слишком горячим, сдирающим кожу на нёбе до беленьких и розовеньких лоскутков, которые потом долго пытаешься сама в себе зализать, приладить на место языком, а никто больше не может. И я иду мимо кофейни, увязая каблуками в ледяной каше: вот так, ножка к ножке, чтобы не упасть у них на глазах.
Они здесь недавно.
И жалко сначала было, когда провожала взглядом: они ведь окаменевшими возвращаются, у кого нога, у кого – руки до локтей, что и не поднять. Даже думала: и как они такие отводят распушившуюся прядку от губ, если нужно будет? В госпитале их, конечно, коротко стригли, но ведь когда-нибудь, когда никакого госпиталя не станет, никакой палатки с кофе, – тогда волосы отрастут ведь. Непременно отрастут, тогда что будут делать? Но пока помогают друг другу, если санитарки не дозовутся: тот, что с каменными ногами, помогает тому, у кого гранитом заросла половина лица – из-за того он не может нахмуриться и улыбнуться, говорить тоже не может, а ведь обязательно нужно отвечать военному врачу. Когда он придет и спросит, что беспокоит тебя сегодня и давно ли началось такое, что гранитные крошки падают и остаются везде: на постельном белье, на полу в коридоре? А отвечать, что ему отвечать: началось недавно, несколько дней назад, несильно и нерезко, подумал, что просто – ну, шелушение, какое на женских руках зимой бывает, а тут вон чего. И военный врач ничего не скажет, а пойдет искать в учебниках, уже зная, что никакого смысла, что это еще придется самому описывать.
Но сильно-то хуже не становилось, а там и о жизни задумались, прежде чем выписаться из госпиталя и разъехаться по своим городам.
А потом, когда их стали выпускать ненадолго – просто погулять в город, спуститься к реке, посмотреть достопримечательности, памятники и дома, – стала и сама замечать хрупкие серые чешуйки, лежащие везде. И потому тщательно мыла ботинки после улицы, чтобы не принести это серое в квартиру. По-хорошему, надо и вовсе в коридоре тщательно ноги вытирать, но только соседи могут увидеть, что я такая брезгливая, а чем это вы занимаетесь, милочка, не иначе как ножки отряхиваете, а как это вам не стыдно, вы что же, думаете, что мальчики вам что-то плохое привезли? так вы должны и дышать этим, и не сомневаться, и на божничку поставить. Что поставить-то? Что? А вот память эту каменную, крошечки и поставить. Положить. А? Положить. Вы хотели сказать – положить.
Потому я разным таким у себя в квартире занимаюсь, чтобы не отвечать на вопросы, не начинать разговоры.
Но сегодня что-то особенно много их возле кофейни, хотя они кофе не пьют, не пьют, им совсем не хочется обжигаться, да и зачем, если в госпитале наливают сладкий теплый чай, который так хорошо восстанавливает силы, – но стоят и смотрят, и мне страшно проходить мимо. Так и хочется навсегда остаться, застрять в снегу, не вытаскивать из мерзлой каши каблучков. Но день такой, что придется пройти, и пускай буду мыть потом сапоги в целом ведре с водой, и менять, и менять воду часто, будто после грязного пола в кухне, когда мама разделывала куриные тушки, в сторону откладывала мертвые розовые гребешки.
Тот, что на каменных ногах, смотрит. У него хорошее лицо; больно только.
Тот, что с каменной рукой, взглядом провожает.
А у третьего каменные глаза, он не смотрит, не может.
И тогда я смотрю на него, понимая, что с живых глаз потом никакой водой не смыть.
Я поскальзываюсь, лечу вниз – под взглядами, вскриком, падаю на спину, подвернув под себя правую ногу. Сильная и быстрая боль, как же так: ведь я шла куда-то, неужели не приду?
Небо рябит в глазах, солнце превращается.
Потом кто-то протягивает каменную руку, и я хватаюсь за нее, чувствую под пальцами теплое и шершавое, а дальше меня вздергивают наверх, возвращают.
Иду, и нестерпимо от себя тяжело, и серые хлопья за мной тянутся по снегу, падают оловянными капельками.
Дыра
Женщина полусидит на кровати и держит мешки с кровью и чем-то желтым, мутным. Постаралась не смотреть в ту сторону, на мешки, на трубки, на все, но уже посмотрела и запомнила, ничего не сделаешь.
– Здравствуйте, – говорю, а женщина отвечает так, точно и нет мешков.
– Доброе утро.
На моей кровати у окна лежит белая больничная ночная рубашка, гладкая и выглаженная, сложенная по швам. Трогаю – жесткая, неприятно к телу будет; но, когда наденешь, так и привыкнешь, Сашенька, примнется, оденет тебя хорошо, тщательно. Наверное, нужно отойти, закрыться от женщины, но мало времени, да и она скоро увидит меня совсем некрасивую, голую, поэтому отворачиваюсь к окну, снимаю футболку – и сразу сорочка. Она не велика почти, только немного видно. Стягиваю ворот у шеи, чтобы не было.
– Забавно, что сорочка по размеру.
– А у них тут два – для полных и для худых. Сама слышала, как нянечка медсестру спрашивала: а эта девочка у вас толстенькая или худенькая? Мы обе худенькие, так что у нас одинаковые.
Присматриваюсь, а на женщине такая же, только измазанная бурым.