— Ну, не другом, но товарищем был. Вместе же целый год…
— А вам не пришло в голову, что этот… «товарищ» в кавычках просто мстит вашей Гале, что не имел у нее… успеха? Ведь все совершенно бездоказательно. К тому же, упрекая Галю, что она не следит за собой, он не понимает, что этим самым доказывает — не желает она нравиться. Какая женщина, да еще, как он пишет, в кого-то влюбленная, не будет следить за собой!
— Да, конечно, — согласился он. — Но тогда, в госпитале, я об этом не подумал.
— Как можно было оказаться таким нетонким, нечувствующим? Мне жалко Галю, — она поглядела на него осуждающим взглядом и досказала со вздохом: — Боюсь, Алексей, что с вами ни одной женщине не будет хорошо.
— Почему же?
— Не понимаете? Как же было можно так бездумно и, простите, глупо сломать судьбу человеку, к которому, судя по вашим стихам, испытывали какие-то чувства?
Коншин опустил голову и долго молчал. Сейчас с еще большей очевидностью стало ему ясно вранье в Ленькиных письмах, но ничего уже не поправишь, не изменишь.
— Да, видимо, я виноват, Наташа. Но теперь-то ничего не поделаешь.
— Почему? Все можно исправить.
— Нет. Галя уже слишком далеко отошла от меня… Теперь… вы… — добавил он с трудом.
— Что я?
— Теперь я думаю о вас, Наташа… Вы разве не видите?
Наташа долго молчала, а потом задумчиво и как-то невесело сказала:
— Я почему-то не верю вам, Алексей… По-моему, вы все выдумали.
Коншину бы произнести что-то взволнованное, горячее, но он не нашелся и лишь пробормотал:
— Но нам было же хорошо тогда… на даче?
— Да, — как бы нехотя призналась она. — Но вы и тогда все испортили своим нытьем о пропавшей получке.
— Да, я понял это позже.
— К сожалению, вы все понимаете слишком поздно. Вот как сейчас, с Галей. Поверили какому-то грязному типу…
— Откуда вы решили, что Ленька…
— Одно «не теряюсь» и «на этом фронте успехи» уже говорит о многом. Но вас это, видимо, не задело. Даже защищаете его.
— Я не защищаю, но вы поймите — война же была. Ну а Ленька обыкновенный парень…
— Господи, опять вы ничего не понимаете! — воскликнула она и откинулась на спинку стула.
Коншин хотел было возразить, сказать, что это она ничего не понимает во фронтовой жизни, где не до сантиментов, но ничего не сказал, поняв, что разговор зашел куда-то не туда и после него нечего и пытаться повторить то, что было у них на даче.
Он налил себе вина, выпил, надеясь, что это поможет найти ему какие-то слова, которые увели бы разговор на другое, но ничего не вышло, и он ругал себя, что дал Наташе Ленькины письма, из-за них-то оказался он и «нетонким», и «нечувствующим», «бездумно» сломавшим Галину судьбу, а не рассказать, какую обиду, боль ощущал он в госпитале, когда не получал писем от Гали и когда пришли эти — Ленькины. Не рассказать, потому что подумает Наташа, что оправдывается он, а ему и так уже надоело перед ней оправдываться.
Когда подавал Наташе шубу, уткнулся лицом в мех, пахнувший духами, и так ему не захотелось, чтоб она уходила, так стало тоскливо, неприютно, что у него вырвалось:
— Еще рано, Наташа… Побудьте немного.
Она посмотрела на него немного удивленно и, видно тронутая искренностью его тона, правда поколебавшись недолго, согласилась. Он обрадованно засуетился, повесил ее шубу на вешалку, разлил остатки вина, наломал на дольки шоколад и принялся усиленно ее угощать.
Что-то надо сказать ей, думал он, сказать что-то такое, что заставит ее поверить ему, что он совсем не такой, каким она его представляет, понимая, это его последний шанс, потому как Наташа все больше отдаляется от него и эта встреча, возможно, последняя, но сказалось нескладное и, наверное, не то:
— Знаете, Наташа, мне будет плохо без вас… Вообще плохо.
Что-то дрогнуло в лице Наташи, она долго молчала, опустив голову, но когда подняла и взглянула на него — лицо было спокойным, хоть и грустным.
— Опять вы выдумываете, Алексей, — сказала со вздохом и поднялась.
Коншин проводил ее до трамвайной остановки — она не захотела, чтоб он провожал ее до дому. К вечеру подморозило, уже не пахло весной. Он посадил ее в вагон и долго стоял, глядя на мерцающие огоньки уходящего трамвая, а когда они скрылись на повороте, понуро поплелся домой. Ему было чертовски нехорошо…
С Марком что-то случилось… Неожиданно навалилось ощущение напрасности, бессмысленности всего того, что он делает. Это бывало с ним и раньше, но такого, как теперь, — никогда… Он еле удержался, чтоб не уничтожить все написанное, хотя и считал это пижонством бездарей. Конечно, он выбрасывал неудавшиеся этюды, эскизы, иначе просто не было бы места для работы, ведь накапливалось уйма, но более или менее законченные работы он хранил все, даже не очень его удовлетворяющие, полагая, в каждой все же что-то есть, что никогда не повторить, а тут вот захотелось вдруг избавиться от всего. Картины стали давить его и угнетать. Может, выплеснутая в них ненависть тяжелым дурманом возвращалась в его душу и тяготила?