Его «бойне», как говорят злопамятные альтхольмцы, существовать осталось недолго. Но пока у него не отобрали патента, он еще хозяйничает в своей лавочке, заполняя время тем, что все увеличивает и увеличивает самому себе дозы морфия. Занят он по горло, — ведь приходится то и дело кипятить иглы для инъекций, а после них наступает долгое блаженное забытье…
Но он не всегда в одиночестве. Нередко в провизорской, рядом с ним, часами сидит фрау Шаббельт. Эти двое нашли друг друга. Оба старые, неопрятные, с седыми нечесаными космами, грязными руками, бескровными серо-желтыми лицами, дрожащими губами. Иногда фрау Шаббельт, уронив голову на стол, спит беспробудным мертвецким сном после крепких снадобий, которые варит ей Хайльборн. Порой он сидит, свесив голову на грудь, и слюна тянется у него изо рта на жилет и сорочку; оба оторвались от Альтхольма, у обоих нет больше ни семьи, ни друзей, ни привычной ненавистной постели, ни места на кладбище, уже купленного и огороженного…
— Нет, еще рано, не уходите, — говорит он ей сегодня. — Выпейте-ка еще одну, а я пойду приму хороший четырехпроцентный. — И он уходит в торговый зал.
Она смотрит неподвижным взглядом во двор, на серые пучки гниющей упаковочной соломы, на разбитые ящики, ощетинившиеся ржавыми гвоздями. Спустя некоторое время, обнаружив, что аптекарь все еще не вернулся, она принимается звать его: — Господин Хайльборн! Господин Хайльборн!
Но вскоре ей это надоедает, она сливает остаток из бутылки в рюмку и делает большой глоток, потом встает и с трудом ковыляет к двери, держась за стол, стулья, шкаф и стену, в торговое помещение.
Там, прильнув к стене, стоит Хайльборн и прислушивается к шуму на улице. Через окна, из-за внутренних полуставен ничего не видно. Снаружи доносится дикий, угрожающий рев.
— Т-сс! — шепчет Хайльборн, приложив палец к губам. — Т-сс! Это за мной, хотят упечь в дурдом, но меня они не найдут.
Женщина тоже прислушивается.
— Вздор, — говорит она, тяжело ворочая языком. — Их много. Там что-то случилось. — Она идет к входной двери и открывает ее.
У самой витрины аптеки стоит группа полицейских с захваченным знаменем. Толпа чуть дальше, на проезжей части улицы, так что фрау Шаббельт видит лежащего у водостока Хеннинга, окровавленного, бледного, с закрытыми глазами.
В пяти шагах от него на бордюрном камне сидит какой-то маленький человечек; лицо он закрыл руками, меж пальцев течет кровь. Кругом люди, но они стоят поодаль, так как вдоль тротуара патрулируют полицейские с обнаженными саблями и кричат:
— Проходите!.. Не останавливаться!.. Проходите!
Фрау Шаббельт, шатаясь, спускается по ступенькам на тротуар к лежащему Хеннингу. Она склоняется над раненым, зовет его, в ее мозгу все перепуталось: ей кажется, что это ее умерший сын.
— Что с тобой, Герберт? Почему ты тут лег? Не надо здесь лежать! — Она сердито взглядывает на аптекаря, который пытается приподнять серого человечка. — Идите сюда. Бросьте его, зачем он. Тут мой мальчик. Герберт поранился.
Видя это, несколько крестьян, осмелившись, подходят к пьяной женщине и помогают поднять Хеннинга. Фрау Шаббельт поддерживает его голову.
— Туда, — командует она, — туда, в аптеку!
Хеннинга понесли. Двое с помощью аптекаря повели маленького бородача.
Через толпу пробился старший инспектор полиции.
— Стой! — закричал он. — Эти люди арестованы. Разговаривать с ними запрещается. Стой, говорю вам я!
Старая женщина обернулась. На сером лице с тысячью морщин засветились серые глаза.
— Убирайся ты, сопляк, — сказала она. — Твой отец надувал крестьян, и тебе быть до гробовой доски обманщиком!
С площади Штольпер-Торплатц донеслась веселая музыка. Оркестр наконец-то окольными путями добрался до головы демонстрации, которая вновь построилась и была готова следовать дальше.
— Вперед! Шагом марш! К Аукционному павильону! — кричит Падберг. — Со всем прочим потом разберемся! Главное — вперед!
Раненых вносят в аптеку.
ГЛАВА VII
ВЛАСТИ ПРИНИМАЮТ РЕШИТЕЛЬНЫЕ МЕРЫ
Оркестр во главе шествия играет после «Фридерикус рекс» «Германия превыше всего», потом песню «О еврейской республике, которая нам не нужна».
Крестьяне молча топают по Буршта, мимо вокзала, и далее по редко застроенным улицам предместий, где виллы и сады чередуются с крупными фабриками.
Полиция эскортирует шествие слева, справа, спереди и сзади. Глядя со стороны, можно подумать, будто эти тридцать — сорок полицейских конвоируют три-четыре тысячи крестьян в тюрьму.
В первой шеренге вновь идет Падберг, рядом с ним граф Бандеков, Редер и папаша Бентин.
«Какой позор! — с горечью думает Падберг. — Стоило бы нам, крестьянам, поднять руку, от этой кучки полицейских мокрое место бы осталось. Ведь вся провинция над нами смеяться будет! Попробовала бы полиция поступить так с красным фронтом, гитлеровцами, или даже с рейхсбаннеровцами, да ее смели бы в один миг! А мы… эх, с крестьянами каши не сваришь». И вслух произнес: — О господи! Хотел бы знать, как завтра я напишу об этом в газете?!
— Посоветуйтесь здесь же с вашими коллегами, — осторожно подсказал Бандеков.