В самом деле, никогда еще ни один человек не вызывал такого поклонения, как он: в надежде и отчаянии, в бесконечных муках усталости, голода и жажды, в болотных топях и в снегу, иод обстрелом или в пламени пожарищ, в ссылках, тюрьмах, госпиталях и среди умирающих, везде и повсюду вопреки всему он вызывал преклонение, как недоступный тлению Искупитель, как преславная Дева, которой даровано было Успение, а не смерть. В детстве я встречал старых инвалидов войны, смешивавших его с Сыном Божьим.
В моей памяти хранятся незабываемые образы Раффе, проиллюстрировавшего незамысловатую «Историю Наполеона» Норвина, которая, когда мне было двенадцать, заменяла мне Евангелие. Именно Евангелие. Другого Евангелия я, в сущности, и не знал, ибо интерес к Наполеону опережал и задерживал мое религиозное образование. И хотя прошло столько лет, я все еще помню, с каким восторгом я листал страницы этого Евангелия, едва ли понимая их, так как совершенно не знал истории. Меня просто лихорадило от этих рисунков! К чему мне было читать? Погружаясь в эти картинки, я следовал за моим героем и императором повсюду, от Тулона до Святой Елены. И прежде всего я был рядом с ним в Египте и в России: всюду казался он мне всемогущим и непогрешимым, как сам Бог, и я воображал себя ветераном его старой гвардии.
И зачем мне было что–то понимать? Я уже чувствовал и никогда не переставал чувствовать в нем сверхъестественную силу, и как сейчас вижу восемь кроваво–красных букв, составлявших его имя, крупно набранных на обложке, они как будто излучали лучи света, достигавшие край них пределов Вселенной. Это впечатление до сих пор не изгладилось из моей памяти.
И еще, совсем недалеко от города был странный и, пожалуй, очень смешной сад — быть может, я когда–нибудь увижу его в раю. Какой–то обыватель, боюсь, что не от большого ума, надумал превратить свои владения в императорскую Мекку. Звался этот уголок Святой Еленой, и в раннем детстве отец водил меня туда. Столько воды утекло, что я смутно помню детали. Там было что–то вроде огромного бюста императора, выкрашенная под бронзу маленькая колонна в память о великой армии, псевдоклассический грот в окружении плакучих ив, символизировавший опальную могилку и источавший чуть ли не благоговейный трепет, кусочек Мальмезона и Сен Клу, позеленевшее изображение Римского короля в увитой плющом или жимолостью колыбельке, гипсовые фигуры солдат и маршалов наполеоновской армии, непревзойденные по своей образцовой глупости и пошлости.
Вот и все, что я могу отыскать в подземелье памяти, и даже в этом я не вполне уверен. Но в моем сердце все еще живо детское волнение. Как раз потому, что оно не стихает вот уже полвека, я и сумел написать эту книгу. Таковой была и остается власть Исполина над человеческими душами даже много лет спустя после его кончины!
Рассматривать Наполеона как орудие божественного провидения очень удобно, когда говорят о его ошибках, старательно перечисленных его судьями, исписавшими с этой целью горы бумаги. Если, как подсказывает разум, считать ошибками ряд сознательных прегрешений против установленного закона, простительных или смертных, то истинное правосудие не позволяет вменять их в вину орудию. В этом смысле Наполеон, возможно, не совершил ни единой ошибки, так как в качестве орудия всегда был вынужден выполнять высшую волю.
Тем не менее он, как любой человек после грехопадения, ответственен за все издержки своей свободы. Но тут — Бог ему судья, Dios de todos [93]
. Я имею в виду лишь то, что обычно называют «политическими ошибками». Никто, кроме него, не мог ни знать, ни с достаточным основанием предполагать, насколько он был волен в своих славных или грозных деяниях, продиктованных ему высшей Волей — той, что невозможно ослушаться.Он смутно чувствовал это, говоря о своей «звезде». Не ведая, что с ним творится, он ощущал на себе Руку, касавшуюся его головы и замиравшего сердца, руку, направившую его гениальную мысль. Содрогаясь, сей властелин мира замечал, что он ограничен низшей свободой, и под личиной Императора был в этом смысле меньшим из всех ничтожных чад Божьих, ибо в отличие от него они не подчинялись велениям самой Вечности и не должны были следовать высшему замыслу, то есть обладали большей свободой выбора в добре и зле.
Как знать, нельзя ли объяснить мятежными порывами его души, а также внезапным стремлением скрыться от рокового величия ту странную снисходительность, которая столько раз побуждала его прощать заклятых врагов, и его непостижимую слабость к недостойному окружению.