Тогда я решил пробиться к Юрию Николаевичу Тынянову. С ним я не был знаком, как, впрочем, и со Шкловским, но часто встречал его на улице. Он жил где-то недалеко от школы, в которой я учился, где-то на Греческом проспекте в Ленинграде, и мы, школьники, не раз встречали его проходяшим по улице и долго смотрели ему вслед, поражаясь удивительным сходством его с Пушкиным. Встреча не состоялась. Тынянов был смертельно болен и умер как раз в те дни, когда я был в Москве, 20 декабря 1943 года.
Круг замкнулся. Я возвратился с письмами в Красноярск. Эта поездка едва не стоила мне жизни. На обратном пути из Москвы я заразился сыпным тифом и провел долгое время в больнице, находясь в иные дни на границе между жизнью и смертью. Возвратясь из больницы, взялся сам за подготовку писем к изданию. В общем и целом издание было подготовлено, хотя и требовало еще немалой работы. Издание не осуществилось по обстоятельствам военного времени. Не было бумаги.
Сорок пять лет опустя, в 1987 году, письма были опубликованы в Красноярске. Я выступал в качестве редактора книги, автора вступительной статьи к ней. Удача долгожданная, редкая.
Мы часто переписывались с женой. Сохранились лишь три моих письма к ней323
, написанные из Красноярска. Время сказать, что вся переписка наша за пятилетний отрезок воркутинской жизни не уцелела. Перечитываю письма, сопоставляю их с воспоминаниями и неотвязно звучат в уме слова: «Теория сера, но вечно дерево, дерево жизни!»324. Однако и без воспоминаний не обойтись. Когда бы и сохранилась переписка, она имела бы внутренние пределы, ограниченные не только цензурными условиями, а письма, тем более в лагерь и из лагеря, конечно, были подцензурными. Но и без того, мы о многом не посмели бы писать друг другу – словом можно и убить, а в нашей жизни было столько страшного и тревожного.Переписка пропала при моем повторном аресте в феврале 1948 года325
.Каким бы отупляющим, изнуряющим, зачастую бессмысленным ни был труд, уготованный заключенным, а лагерное население все же жило интенсивной духовной жизнью. Труд был в подлинном смысле слов рабским трудом, а работники – говорящими орудиями. Мы находились вне закона. Наше правовое положение адекватно выражено в лагерном фольклоре: «Закон – тайга, прокурор – медведь». Единицей измерения продолжительности жизни был один день. «День пережит, и слава Богу» – писал некогда поэт. На язык грубой лагерной прозы это переводится так: «Никогда не делай сегодня то, что можешь сделать завтра, и никогда не откладывай на завтра то, что можешь съесть сегодня».
Чрезвычайные условия существования превращали людей, кого в большей степени, кого в меньшей, в «тонких, звонких и прозрачных» – вновь обращаюсь к лагерному словарю, но, может быть, именно в этих (и в им подобных) условиях раскрывалось во всей глубине и полноте, непререкаемости и действенности евангельское: «Дух животворит, плоть не пользует нимало».
Лагерный мир был не одномерным, а многомерным. Все бывало – нищий обкрадывал другого нищего, друг доносил оперу на друга, надеясь получить перевод на легкую работу или еще на какую-либо милость, происходили склоки, свары вокруг лишней ложки каши или лишнего черпака баланды при раздаче пищи, можно было видеть вчерашних писателей или профессоров, превратившихся в париев, копавшихся в кухонных отбросах, чтобы извлечь из зловонной кучи гнилую картофелину или рыбий хвост, и за этим занятием отпихивавших друг друга, вырывавших один из рук другого «добычу», сквернословивших. Видеть можно было такое, чего никому никогда видеть не должно, что лежит вне человеческих измерений. Все бывало. Но и книги, ходившие по рукам, обходившие широкие круги читателей, потрепанные, замусоленные, с отпечатками потных пальцев – художественная литература, отечественная и зарубежная, – тоже факт. Книги имели личных владельцев, но составляли общее достояние и почитались за сокровища. И не только теми, многими, кому пришлось сменить перо на кайло. С нетерпением ожидали очереди, когда книга перейдет от [одного] читателя к следующему. Читали вдумчиво и взволнованно, отрешаясь за чтением от фактической действительности как мнимой и не вчитываясь, а вживаясь в книгу, как в истинную реальность. Чтение раскрепощало, возвышало и объединяло людей, обменивавшихся впечатлениями от прочитанного, размышлениями и суждениями о сущем и должном.